Особое детство

Юханссон И.
Пер, со швед. О.Б. Рожанской.
© Центр лечебной педагогики, 2001

Предисловие к русскому переводу

Пять лет назад нам посчастливилось встретиться с необыкновенным человеком - Ирис Юханссон. Разговор с ней был долгим и интересным. Ирис рассказывала о том, что ей пришлось пережить в детстве из-за глубоких нарушений общения (много позже ей поставили диагноз "ранний детский аутизм"), и о своем отце, сыгравшем определяющую роль в ее жизни. Наши вопросы так и сыпались на Ирис со всех сторон. Вопросы были самые разные: как она чувствовала и воспринимала других людей? почему долго не могла пользоваться речью для общения? как научилась читать и писать? как относилась к боли, к голоду? Для нас, педагогов, работающих с аутичными детьми, это было не простое любопытство. Ведь часто нам бывает непонятно, что именно вызвало у ребенка крик, испуг или панику. Воспоминания Ирис помогают найти ключ ко многим подобным загадкам.

В конце нашей встречи Ирис изложила свою собственную теорию возникновения нарушений общения, в том числе аутизма. В основе ее лежит идея о том, что у некоторых детой изначально низкий уровень доверия к людям. Это доверие, по мнению Ирис, и является той жизненной силой, которая необходима для полноценного развития ребенка.

И главный вопрос, который на протяжении всей встречи не оставлял в покое: неужели это возможно? Эта коммуникабельная женщина, внимательная к другим и обаятельная, была глубоко аутичным ребенком? Важно даже не то, что из глубоко аутичного ребенка Ирис превратилась в опытного психолога, консультирующего педагогов и родителей, а то, что она стала интересным в общении и отзывчивым человеком. Она научилась разделять радости и печали других людей, сохранив в то же время свой особенный внутренний мир.

Потом мы организовали встречу Ирис с родителями аутичных детей. И там вопросам не было конца. Каждый хотел понять собственного ребенка, получить совет. Для многих само знакомство с Ирис стало источником надежды.

Текст, лежащий перед вами, основан на рассказах родных Ирис, главным образом отца, и на ее собственных воспоминаниях. Описание событий имеет как бы две стороны: как окружающие воспринимали Ирис и пытались интерпретировать ее поведение в той или иной ситуации, и как она сама воспринимала эту же ситуацию, что в ней для девочки было существенно. Это плод постоянных размышлений Ирис о происходящих в ее жизни событиях и о том, как она на них реагировала: "Что со мной? Почему я не такая, как все?"

Первая часть строится как воспоминания Ирис о своей семье, доме, о своем особенном детстве. Во второй части взрослая Ирис делает попытку увидеть себя со стороны и проанализировать свое поведение. Здесь вдруг пропадает рассказ от первого лица. Ирис, исследуя свое восприятие мира в детстве, рассказывает нам, что она не идентифицировала себя с той девочкой, которую окружающие звали Ирис. Для нас это удивительно, но аутичный ребенок часто не соотносит себя со своим именем, со своим отражением в зеркале и т.п. И вот в третьей части опять рассказ ведется от первого лица. Здесь идет речь о мире, который был для Ирис настоящим, мире, где она могла сказать о себе "Я". Строки этой части погружают нас во внутренний мир переживаний аутичного ребенка. Интересно, что сама Ирис называет его: "Этот внутренний внешний мир", а свое пребывание в этом мире состоянием "снаружи". Последняя часть повествует о достижениях и проблемах сегодняшней Ирис, уже преодолевшей много трудностей на своем пути.

Текст воспоминаний - глубокий и нелинейный, многие мысли в нем не раскрыты, а только намечены. Он требует анализа и серьезных размышлений, соотнесения с собственным опытом.

Данная публикация - перевод материалов еще не изданной на языке оригинала книги. К сожалению, неизвестно, когда книга сможет выйти на шведском языке. Поэтому, прочитав текст и увидев, какую ценность он представляет для специалистов, работающих с аутичными детьми, мы попросили у автора разрешения на эту публикацию. Разрешение было получено, и мы очень благодарны Ирис за понимание. Текст переведен почти дословно, чтобы не искажать мысли автора и не навязывать читателям чужую интерпретацию. Поскольку работа над текстом для шведского издания еще не завершена, мы решились опубликовать его без сколько-нибудь серьезного редактирования. Мы надеемся, что уникальный жизненный опыт автора, богатство ее внутреннего мира, настойчивое желание понять себя и помочь другим не оставят равнодушным вдумчивого читателя.

И.Ю. Захарова, специалист Центра лечебной педагогики

Особое детство

В глубине Швеции в арендованном доме священника при церкви жила большая семья. Дед въехал в него в двадцатых годах с женой, семью детьми, сестрой, двумя братьями и тестем. Дети выросли, старики умерли, народилось новое поколение.

Мой отец был младшим ребенком в семье, его мать была вечно занята, и она поручила его дедушке. Овдовев, его дед, отец матери, переехал к своей дочери и ее семье и посвятил себя заботе о младшем внуке. Папин дедушка был человек необычный: на его долю выпало много лишений, но жизнь научила его мудрости и смирению. Он заботился обо всех "заблудших", которые попадались ему на пути, и помогал им, как мог, пока они не вставали на ноги; он понимал самые важные законы жизни.

Бабушка никогда не понимала своего отца, она считала его безответственным человеком, не умевшим устроиться в жизни, но думала, что раз уж он переехал к ней, то может на что-то сгодиться. Она поручила ему воспитание моего отца.

Дедушка не придавал особого значения воспитанию. Он считал, что ребенок всему научится сам, только нужно предоставить ему свободу, а взрослым, которые его окружают, рассказывать о своем опыте и умолкать, если это становится совсем уж нелепым. Он верил в Бога, но был невысокого мнения о его "представителях" на земле; он считал, что они стремятся к власти, к тому, чтобы все пресмыкались перед ними и отдавали последнюю лепту на церковь. Он думал, что это не по-божески. У него была непосредственная личная связь с Тем, который на небесах, и он считал, что Он иногда подсказывает людям, как поступить, но чаще всего Он молчит, и тогда людям приходится полагаться на свое собственное разумение. А молчит Он, чтобы люди сами набирались ума.

Дедушка глубоко и страстно любил природу и животных, он постоянно разговаривал с ними, и ему казалось, что он обретает новую связь с миром каждый раз, когда размышляет на природе. Мой отец всегда был рядом, они подолгу бродили по лесам и полям. Дедушка был рядом с ним, когда он учился ухаживать за домашними животными, учил его, как нужно разговаривать с животными, чтобы успокаивать их, и учил понимать, чего они боятся и как сделать так, чтобы они не боялись. Так у отца зародился интерес к коровам. Он решил, что когда вырастет, станет скотником.

Дедушка умер, когда папе было двенадцать лет, и для него это была огромная утрата. Папа рассказывал, что он нарисовал у себя в голове портрет деда, и каждый день обсуждал все проблемы с этим внутренним образом. Дед словно был рядом и в трудные минуты помогал ему принять верное решение, в одно мгновение избавлял от уныния и отчаяния.

Когда я родилась, самыми старшими в семье были родители отца. Кроме них у нас в доме жила еще Эмма. Я любила ее больше всех домочадцев. Она была теткой матери, и не хотела жить в доме для престарелых.

Эмма была "своя". Она называла меня ласковыми словами и никогда не уставала слушать меня. Она была самая добрая и человечная. Соседские юноши, да и люди постарше обращались к ней за советом. Она была очень мудра и никогда не судила и не осуждала никого. Она давала людям утешение и совет, не требуя, чтобы они непременно последовали ему. Она даже никогда не спрашивала их об этом, ей было довольно, если те, кто внимал им, находил в душе хотя бы маленький лучик надежды, обретал силы жить дальше.

У нее была тяжелая жизнь. Она родилась с вывихом руки, и эта рука не стала расти. Под рукавом платья угадывалась маленькая тонкая белая ручка с неподвижной кистью. Она была дочерью батрака и всю жизнь в поте лица добывала свой хлеб земледелием и уборкой. В молодости она слыла дурнушкой, и никто к ней не сватался. Однако она родила двоих детей: маленькую, красивую, златокудрую девочку, она умерла от аппендицита, когда ей было пять лет от роду, и мальчика, который был умственно отсталым и умер в семнадцать лет. Больше всего на свете Эмма любила читать. Когда рабочие построили Народный дом, и в нем открылась библиотека, она прочла все без исключения книги. Она никогда не ходила в школу, но одно время мыла полы в школе, и за это школьный учитель научил ее грамоте. У нее хорошо получалось представлять прочитанное на сцене, и она стала режиссером, суфлером и реквизитором в детском театре.

По своим взглядам она намного опередила то время, в котором жила. Она любила ходить в кино и в молодости отправилась в Гетеборг с коровой, продала ее, и пересмотрела все фильмы, которые успела, пока не подошел срок возвращаться домой. Когда я была маленькая, у нее испортилось зрение, и больше всего ее огорчало, что она уже не может читать. Однако она могла рассказывать и охотно рассказывала. Ее всегда окружали люди, которых она очень живо развлекала.

Все посвящали Эмму в свои тайны. Я рассказывала ей о своих друзьях, существах, которые жили в моем "внешнем" измерении, которых никто, кроме меня, не знал и которых никто кроме меня не мог видеть. Их звали Слире и Скюдде, и я обычно встречала их, когда сидела одна на качелях. Я могла войти в контакт с ними и по-другому - особым образом раскачиваясь вперед и назад. Они приходили и забирали меня с собой. Мы улетали прочь и водили хоровод вокруг верхушек деревьев, и возвращались назад ужасно счастливые и хохочущие. Я рассказывала Эмме обо всем, что я увидела и узнала, и Эмма с интересом слушала меня. Она говорила: "Вот это да! Ну и ну!" и таинственно улыбалась, и вся светилась любовью. Я и сегодня уверена, что она все понимала, что иногда и сама она была в этой реальности. Она понимала такие вещи о людях и о жизни, о которых другие не догадывались, и она черпала это понимание из самых сокровенных глубин своего существа.

Эмма жила в людской. Все свои пожитки она держала в комоде. Больше у нее ничего не было. Там стояла изразцовая печь с камином. Топить камин было лучше, тогда тепло не уходило так быстро. "Нехорошо топить на ветер", - говорила Эмма.

По другую сторону прихожей жили два моих дяди - братья отца.

Сначала они жили в маленькой комнате, смежной с большой, которую на время сняла у нас супружеская пара. Когда они съехали, дядям осталась большая комната. Она была утеплена на зиму. В ней были дверные рамы, и камин давал тепло.

Андерс был высоким, статным, светловолосым. Он был красив и любил танцевать. В молодости у него было много женщин, но он был такой своенравный, что никто особенно не хотел за него замуж. Рассказывали, что одну он называл ханжой, потому что она в рот не брала спиртного. На этом их любовь закончилась. Он играл на контрабасе и любил природу. Я часто отправлялась с ним объезжать "владения". Он что-то бурчал себе под нос, бранил лошадь, словно это был человек.

Нильс был темноволос и смуглолиц. Он любил девушек и все, что называется спортом. Он играл со всеми подростками и устраивал в своей комнате молодежный клуб. Зимой все сидели в темноте, поближе к камину, и слушали "Радио Люксембург". Потом все начинали философствовать, рассказывать свои сны, говорили о бедности, в которой мы живем, о превратностях любви. Здесь сплетничали, рассказывали о путешествиях, одно страшнее другого. Нильс играл на саксофоне и кларнете и любил джаз.

Между комнатой Эммы и комнатой, которую занимали братья отца, была большая кухня. Пока Эмма еще могла видеть, там стоял ее ткацкий станок, а потом его убрали и поставили на его место стол для игры в пинг-понг. Там стояла маленькая дровяная печка, но она плохо грела, и часто мы играли при минусовой температуре. Около печки могло поместиться только двое, и, чтобы не замерзнуть, приходилось много двигаться. Остальные сидели у Андерса и Нильса, играли в карты, слушали радио.

Это было мое зимнее пристанище, когда на улице было холодно. Обычно я залезала на чью-нибудь кровать и слушала все разговоры. Собирались местные юноши, еще неженатые, один или двое взрослых, ускользнувших из дома, и дворовые ребята. Нас пускали внутрь, если мы обещали не шуметь, я и не шумела, мне было просто интересно.

Я любила сидеть и вдыхать сигаретный дым, слушать журчанье голосов и наслаждаться густеющими сумерками и общим настроением. Мне нравилось "кружить" по комнате. Я "скользила" между людьми и "ныряла" под их кофты. Их разговоры звучали так странно, когда я "проскальзывала" мимо них. Казалось, что слова взмывали под самый потолок, и как будто я понимала их, жонглировала ими, и тотчас они приобретали совершенно новые для меня значения.

Кто-нибудь говорил: "Ирис, опять ты сидишь-мечтаешь, иди-ка ложись спать".

Я медленно плелась к двери.

В укромном уголке двора, по дороге в туалет, стоял большой клен. Его огромная ветвь на пять метров возвышалась над землей. Кто-то подвесил на ней веревочные качели. Забравшись на качели, можно было взлететь до самого неба. В животе было щекотно, голова кружилась. Это было удивительное чувство, опьяняющее.

Весь нижний этаж большого дома занимала кухня. Там обычно собиралась вся семья. Когда я была маленькая, на ней царила бабушка, мать отца. Она так нервничала, что не успеет приготовить еду вовремя, что начинала готовить раньше времени, и ей приходилось по нескольку часов держать ее нагретой. Бабушка была седая, раньше у нее были волосы цвета вороньего крыла. Когда она распускала их, они доходили до колен, но это можно было видеть только утром, когда она причесывалась. Она скручивала их в тугой пучок на затылке и от этого выглядела очень строгой. Ее глаза были как перечное зерно. Кто-то говорил, что она похожа на ведьму из сказки про Ганса и Гретель. У нее был резкий и пронзительный голос. Когда она кричала, он прорезал тебя насквозь.

Дети боялись ее. Мы думали, что у нее глаза на затылке: она замечала все, что бы мы ни делали. Малейшее отклонение от ее требований каралось тотчас же. Она была набожна, но притворно набожна. Самым важным для нее было, чтобы соседи не заметили, какие мы все слабоумные. Она все время стыдилась нас и считала, что и нам должно быть за себя стыдно. Единственное, что нам нравилось в ней, это то, что обманывать ее было одно удовольствие, если кому-то удавалось безнаказанно проделать это, тому засчитывалось сразу несколько очков.

Она обычно готовила картофельное пюре, ужасно вкусное. Это было единственное блюдо, которое она подавала свежим, все остальное она хранила до тех пор, пока оно не становилось несъедобным, и тогда это нужно было съедать в первую очередь, и только потом на тарелку клали более свежую еду. Отцу не нравилось, как она обращается с едой, и он решил, что, когда у него будет семья, в доме всегда будет вкусная свежая еда. Мать, отец, брат и я жили на втором этаже, пока бабушке не надоело вести такое большое хозяйство. Потом мы поменялись, так что дедушка и бабушка стали жить отдельно.

Когда я вела себя не так, как следовало - а это случалось довольно часто, - бабушка вызывала меня к себе, чтобы отчитать меня. Я любила это. Я стояла совершенно неподвижно и смотрела ей прямо в глаза, и, когда она начинала говорить, ее слова начинали кружиться по комнате. Они были разных цветов, не тех обычных цветов, которые встречаются повсюду, но цветов совершенно иного рода. Они светились и складывались в причудливые узоры. Все вокруг меня было словно живое, и все двигалось в дивном узоре. Я купалась в разноцветных искрах и кружилась в них. Они то и дело меняли форму, и было приятно плыть в этом потоке. Потом я чувствовала, что кто-то щиплет меня за руку, и снова оказывалась рядом с бабушкой: "...пропащий ты ребенок, ты даже не слушаешь, когда тебе говорят!"

Бабушка казалась разгневанной, а я смотрела в пол и ждала.

"Ступай сейчас же вниз, к себе", - говорила она, и я осторожно спускалась по лестнице. Уже во дворе меня отпускало, и я кричала, кричала от безумного восторга.

Дедушка был добрейшим из людей. Он любил прохаживаться в одиночестве и напевать вполголоса какую-нибудь мелодию. Все знали, что он был совершенно безответственным человеком, и если бы не бабушка, он был бы нищим бродягой. Бабушка следила за всеми, особенно за дедушкой. Рассказывали, что дедушка однажды пошел на рынок, чтобы продать корову, но у него совершенно не было практической жилки, и его, конечно, "надули". Обнаружив обман, он напился и явился домой только на следующий день без денег и без коровы. После этого случая бабушка взяла хозяйство в свои руки.

Дедушка любил копаться в саду. Когда он рыхлил почву во дворе граблями, я выбегала из дома, выделывала смешные па на садовой дорожке. Он приходил и выравнивал гравий. У него получалось очень красиво, и больше не полагалось ходить по гравию. Потому что все должно быть красиво: вдруг кто-нибудь заглянет к нам.

Нам не разрешали срывать в саду фрукты, особенно сливы. Если только они не падали на голову. Но дедушка как бы невзначай ударял по дереву граблями, масса плодов обрушивалась на нас, и он, как ни в чем не бывало, собирал их в карман своих огромных штанов. Потом он убегал за дом и созывал нас, детей, и нам доставались сливы. "Берегитесь, чтобы бабушка не заметила, а то мне несдобровать".

Все "береглись", иначе было не избежать пронзительного бабушкиного крика.

"Де-е-е-д!!!", - она кричала, чтобы учинить ему допрос, и чем дольше он не появлялся, тем хуже было для него. Я забирала свои сливы и уходила к густо заросшей зеленью беседке, где никто не мог видеть меня. Это была небольшая хижина, настолько заросшая, что сквозь крышу не проникали даже капли дождя. Я садилась на сухое сено, подбирала под себя край платья и, устроившись поудобнее, глазела на ветку, которая покачивалась из стороны в сторону, и вскоре я "исчезала", взмывая вверх до кроны дерева и в самое небо.

За кухней располагалась спальня, в ней было радио. Я любила его. Можно было слушать музыку и танцевать, иногда в комнате, а иногда на улице, когда никто не видит. Часто вечерами мы сидели впотьмах и слушали радиотеатр. Старались погасить все лампы, экономили электричество, и все должны были затаиться, чтобы не нарушить сосредоточенную тишину.

Субботними вечерами вся семья собиралась у радио - шла длинная передача, которая называлась "Музыкальная шкатулка". В ней участвовало много известных певцов, они пели песни и играли на разных инструментах. Я часто сидела на полу, забравшись в уголок под радиоприемником, и радовалась. Мне было ужасно весело вслушиваться во все звуки, которые лились оттуда. Иногда они превращались во множество ярких вихрей, которые кружились в темноте, и лица людей, которые сидели в комнате, начинали светиться. Глаза их как будто излучали необыкновенный свет, а звуки, которые они издавали, когда смеялись, светились по-другому, и вокруг них, и между ними, подобно шелковым нитям, кружились световые вихри. Я плыла к этому свету и вглядывалась в него. Было так интересно наблюдать, как все без конца менялось, несмотря на то, что все люди сидели на своих местах. Иногда картины становились страшными, я вздрагивала, внезапно передача заканчивалась, и все выходили в кухню пить кофе.

По вторникам, поздно вечером, по радио передавали интересные спектакли. Улоф Тунберг читал "Человека в черном". У него был такой отвратительный голос, что от него все внутри содрогалось. Собственно говоря, детям не разрешали слушать эту передачу, потому что после этого им снились кошмары про всякие ужасы и убийства, которые там происходили, но никто не уводил их спать. Когда мне становилось совсем страшно, я обычно переставала слушать, я представляла себе, что переношусь в невидимую комнату. Там было все видно и слышно, но мне ни капельки не было страшно, потому что там все преображалось. Было так сладко знать, что ты вроде бы боишься, а все-таки не боишься. Я смотрела, на себя, притулившуюся на скамейке у дверей спальни в сумерках, и видела, что я совершенно спокойна, потому что все поглощены передачей. Самое лучшее, когда вокруг полно людей, а человек при этом может оставаться самим собой.

За спальней находился зал, где на обоях был рисунок с медальонами и красивый деревянный пол. На Рождество и другие праздники он превращался в парадный зал. Но обычно это была спальня. Там стоял наш детский шкаф-кровать, который открывался только ночью.

В шкаф были вмонтированы три кровати, они складывались как гармошка. Вечером они раскладывались, и я, брат и еще один мальчик ложились спать. На другой стене шкаф-кровать висел повыше. Он раскладывался вниз, и там помещалось еще два человека. Третий шкаф, тоже с двумя кроватями, укрепленными вдоль стены, использовался только в летнее время и на каникулах, когда у нас жили два подростка.

Каждый раз у нас складывались разные сочетания из гостивших в доме людей. Одно время у нас жил симпатичный мужчина-калека, он научился чинить обувь и стал сапожником. Он открыл практику в комнате, где жили рабочие с фермы, и жил у нас. Потом он съехал от нас, купил дом, и все у него наладилось. Какое-то время у нас жили брат и сестра бабушки по отцу. Брат был психически болен, и сестра ухаживала за ним. Потом они купили дом в городе и тоже съехали.

Летом на все каникулы из города приезжали кузины, которые проводили у нас все лето, потому что их родители были бедны и не могли себе позволить вывезти детей из города. Мы все спали в зале, а если кому-нибудь удавалось договориться с одним из дядей пожить в его комнате, это была большая удача, потому что по вечерам никто не заставлял их ложиться спать.

Еще в доме была наружная комната. Это была комната пастора. Она использовалась, когда он приходил в нашу церковь и служил мессу. Наш приход был таким маленьким, что его соединили с двумя другими, поэтому у нас не было своего пастора. Его комната была торжественной и темной. Большая темно-коричневая дубовая мебель, бархатные гардины и темно-бежевые обои. Внутри был небольшой алтарь с белым вышитым платком. Там стоял графин с водой, стакан, медные подсвечники, лежала открытая Библия и деревянный крест. В комнате пастора был телефон, и им пользовались домочадцы, но, только в случае необходимости. В кухне были часы, которые трещали, когда били, и у меня каждый раз начиналось сердцебиение. Если кто-нибудь говорил: "Ирис, пойди, возьми трубку", по спине пробегали мурашки, и я чувствовала, как будто огромная черная туча обволакивала меня. Если мне везло, то это было сообщение для церковного сторожа. Мне нравилось бегать к нему и передавать ему разные сообщения.

Я боялась старшего пастора, его звали Карлссон, к нему нужно было обращаться "пастор Карлссон". Он был похож на летучую мышь в своем черном пальто, с суровым выражением лица, которое казалось еще более суровым из-за его огромного носа. Он был одноруким - руку отняли, потому что у него был рак. Его голос был мрачным и суровым, каждый раз, когда он что-то говорил, казалось, будто он пророчит конец света. Он казался мне огромным: когда он входил в дверь, он пригибал голову, как будто кланялся. Хотя я боялась его, меня тянуло к нему. Когда он бывал у нас, я часто болталась поблизости. Тихо, как мышь, я прокрадывалась в комнату и садилась в углу. Он так привык ко мне, что иногда не замечал, что я рядом. Я сидела тихо и смотрела, как он читал молитвы и готовился к мессе. Он никогда не выгонял меня, даже когда я заходила в ризницу.

Иногда я проникала в его комнату, забиралась под стол и смотрела на алтарь. Мне было интересно, что за раскрытая книга лежит там, но я не умела читать. "Что там написано, скажите, что там написано", - вертелось у меня в голове. Я "ныряла" в книгу и вылезала с другой стороны. Там был иной, удивительный мир, в котором жили странно одетые люди и стояли необычные дома. Это была незнакомая страна, вся земля была покрыта песком. Люди брели мимо и не замечали меня. Только я могла их видеть, а они меня - нет. Я вспомнила бабушкины рассказы о Боге. Я видела лестницу в небеса, она была похожа на нитку жемчуга, распространяющую слабый свет, и ей не было конца. Я видела длинную вереницу людей и странного человека, который шел впереди. Они шли по направлению к городу, в котором уже было полно людей. Я догадалась: это был Иисус, идущий в Иерусалим. Когда я посмотрела наверх, я увидела крупного человека, сидящего на троне. Казалось, что все сделано изо льда, даже мой дядя, хотя он двигался. Лед переливался чудесными красками. Это было похоже на сказку. Бог был похож на короля Буре из книжки сказок, которая у нас была, но в действительности все было намного прекрасней.

"Дзинь...", - зазвонил телефон на стене, сердце заколотилось, и я испуганно выглянула из-под стола. Я услышала шаги, заползла обратно в темноту и затаила дыхание. Кто-то подошел к телефону и снял трубку. Я ждала, пока положат трубку на рычаг и шаги затихнут. Тогда я осмелилась высунуться из-под стола, в мгновение ока выскочила оттуда и помчалась прочь.

Свен был не похож на других братьев. Он заболел астмой в младенчестве, и все думали, что он не доживет до года. Он не умер, но дышал с таким трудом, что становилось ясно: он долго не протянет. Время шло, и он, и все остальные ждали, что он вот-вот умрет. Когда он стал подростком, у него нашли сколиоз, на спине вырос большой безобразный горб, он стал стеснительным и замкнутым и все ждал, когда же за ним придет смерть.

Отец очень любил его. Отец был на семь лет моложе Свена, и когда отцу было три года, Свен опять слег. У него было синее лицо, он еле дышал. Отец залезал к нему в кровать и сидел там как прикованный. Свен не хотел, чтобы отец сидел у него, но отец твердил: "Нет, а то ты будешь думать о смерти". Так рассказывал Свен. Он не мог умереть, пока этот упрямый мальчишка торчал у него в кровати. Отец не уходил, пока Свен не окреп и смог сам вставать с постели.

Свен сидел дома, когда его братья стали ходить на вечеринки. Он сидел один и ждал их возвращения. После того как отец прошел конфирмацию, он научился танцевать и стал учить Свена, брать его на вечеринки. Свен был очень стеснительным, он считал себя уродом. Кроме того, он не хотел знакомиться с девушками, потому что не хотел иметь детей, которые вскоре останутся сиротами. Отец танцевал хорошо и в своем юном возрасте приглашал танцевать девушек, которые были немного старше его. Отец подводил девушек к Свену, знакомил их с ним и отходил. Чаще всего бывало так, что Свен, преодолевая стеснительность, приглашал девушку на танец и весело проводил время.

Когда отцу исполнилось шестнадцать лет, он купил себе мопед. Он позаботился о том, чтобы Свен тоже купил такой. Два старших брата уже успели купить себе мопеды, а Свен боялся, что у него случится астматический приступ, и так и не сел на мопед. Однажды отец захватил с собой Свена, и все четверо поехали в Уппсалу и обратно. Это было целое приключение. Свен не решался ночевать вне дома, тем более под открытым небом, но отец поставил палатку, выдал Свену спальник, чтобы у него от холода не случился приступ. Это была его первая в жизни дальняя поездка.

Моя будущая мать была батрачкой. У нее не было родителей, и она очень нуждалась. Ее мать умерла, когда девочке было два года, а отец, родом из Сконе, занимался выращиванием сахарной свеклы и разъезжал по разным местам. Когда жена умерла, он бросил детей на произвол судьбы. Моя бабушка болела туберкулезом и передала его моей матери при рождении. У матери был туберкулез кожи лица и шеи.

С первых дней после смерти бабушки мать жила в окрестных семьях, а потом стала жить у своего деда, отца матери. Он жил с двадцатилетней дочерью. Дед пошел в "коммуну" и умолил, чтобы девочку поместили в больницу. По милости ему не отказали. Сначала ее лечили прижиганием в ближайшей больнице, но когда стало ясно, что это не помогает, ее послали в санаторий в Халланде. Там она провела до шести лет, и когда за ней приехали, чтобы забрать ее домой, она убежала в лес и спряталась, потому что людей, которые приехали за ней, она не знала.

Она все-таки попала домой, дикая и запуганная. Ей уже пора было в школу. Ей повезло - дома была Эмма. У нее мать находила утешение, но Эмма работала, гнула спину с раннего утра до позднего вечера в барской усадьбе, так что мать только ночью могла спать у нее: все другие боялись маминой болезни, боялись заразиться. Но Эмма говорила, что Бог желает ей добра, и с ней ничего не случится, если девочка будет спать в ее кровати. Эмма не заразилась.

Школа была для матери кошмаром. Она ходила туда и ничего не знала. Со своими братьями и сестрами она познакомилась только после того, как вышла из санатория. Они стыдились ее, потому что у нее был большой шрам и рана на лице. Они стали дразнить ее, но тут вмешался отец. Он был на два года старше их, мал ростом, однако, никого не боялся. Он оберегал ее от нападок, гонялся за обидчиками со своим деревянным башмаком. Он угрожал им, что если кто-то тронет хоть один волос на ее голове, тому несдобровать. Никто больше не приставал к матери, она нашла себе защитника на время перемен.

Тянулись школьные годы. Отец опекал Свена дома, а мать в школе, еще он работал в саду и общался, сколько удавалось, со своим дедом. Он много узнал об изнанке жизни и радостях, которые жизнь приносит. Он много размышлял, почему люди делают зло, когда так просто быть добрым, но не находил ответа.

Когда мать прошла конфирмацию, отец начал за ней ухаживать, они стали встречаться, чтобы пожениться, когда придет время. Бабушка, дедушка и старшие братья считали, что это ужасно. Ведь мать была батрачкой, у нее не было ни отца, ни матери, вдобавок она была болезненной, хилой и была неподходящей партией для отца, крестьянского парня. Ему надо было подыскать более удачную партию. Он отвечал им, что любит именно ее, и именно с ней хочет прожить жизнь, и им нужно смириться с этим. Бабушка угрожала ему, говорила: "Это позор - жить с ней под одной крышей". Он только отвечал: "И куда же вы денетесь в таком случае?" На этом разговор заканчивался.

Отец был "себе на уме", как говорила бабушка. Когда пришло время пройти конфирмацию, он обнаружил, что не верит в Бога. Он читал Библию и внимательно слушал проповеди священника, задавал назойливые вопросы, но так и не уверовал. Он не мог взять в толк: если Бог существует, почему он не делает так, чтобы люди не страдали. Если бы Бог был, Он бы знал природу человека и не стал бы взращивать древо познания в Эдеме. К тому же жить в раю должно быть ужасно скучно: у человека нет никаких проблем, ему все ясно. Кроме того, такой Бог не соответствует Библии, потому что это страшное, мелочное и жестокое существо нельзя считать благим, всемогущим Богом. Идеал должен был быть лучше, чем обычные, грубые люди.

Он не хотел проходить конфирмацию, но бабушка боялась, что отец опозорит всю семью, что после смерти она навечно угодит в ад за то, что у нее сын отщепенец. Тогда он сказал, что может пройти конфирмацию, чтобы не опозорить ее и угодить Небесам. Так он и поступил. Он получил строгий наказ: никогда в жизни не говорить, что не верит в Бога, он просто не стал учить Символ веры и все. Если его спрашивали, он отвечал, что верит больше в теорию эволюции, чем в Бога, и часто говорил: "Я не имею ничего против Бога, но его представители на земле не внушают мне доверия".

Однажды к нам зашли свидетели Иеговы, чтобы спасти его душу. Он собирался на скотный двор и стоял у двери, они тут же стали проповедовать. Он сказал, что для него их проповедь не имеет смысла, потому что он потерял веру в Библию. Он еще сказал, что от дома рукой подать до церкви, что если он захочет, он может ходить туда хоть каждый день. Они отвечали: "Но вы ведь не ходите туда каждый день?" Он сказал: "Хожу звонить в колокола". Тогда они ушли.

Кроме постоянных домочадцев - десяти-двенадцати человек - количество людей в доме менялось: умирали старики, рождались дети. Жили случайные люди, бывали родственники и знакомые родственников, и иногда они платили за постой.

На эти деньги покупались велосипеды и другие предметы роскоши. Приезжали на лето дети из города, жил подросток, убежавший из дома, был психически больной, который не мог сам себя обслуживать, был инвалид, какая-то пара, которой негде было жить, какая-то девочка, которая "неприлично" вела себя с детьми и ее выгнали из дома. Бывало одновременно до двадцати трех человек. Не иссякал поток родственников матери. Они воспринимали визит к нам как увеселительную поездку, а, уезжая, захватывали с собой кусок мяса, немного яиц и молока, чтобы пополнить свои запасы.

Отец и мать поженились и поехали на велосипедах в свадебное путешествие в Сконе. На каких-то участках пути они садились с велосипедами на поезд, но большую часть пути все-таки проехали на велосипедах. Мать хотела встретиться со своим отцом. Она видела его один раз в жизни, когда ей было шестнадцать лет, около часа разговаривала с ним, потом он "сцепился" с ее дедом, они поссорились, и отец ушел. Она написала ему письмо и получила ответ, но больше ничего не слыхала о своем отце.

Когда они приехали туда, они встретили необычного, своенравного человека, у которого была масса странностей. Он жил один, как отшельник, и ни с кем не общался. Он батрачил у разных людей и так зарабатывал себе на жизнь. Он накинулся на маму по поводу ее внешности. Он оскорблял ее и рассказывал отвратительные истории о бабушке. Это было так ужасно, что мой отец сказал, что не следует больше оставаться у него, и через пару часов они поехали домой.

Потом дед написал письмо с извинениями, чтобы они вернулись обратно. Они приехали через год, но их ждал такой же прием. Дед набросился на маму, ее охватило отчаяние, а отец разъярился и ударил его. Тогда дед набросился на отца и стал бить его. Отец оттащил его в сторону, взял мать, и тотчас они уехали. Они не навещали деда до тех пор, пока мне не исполнилось двенадцать лет. Отец решил, что мы должны побыть у него хоть пару часов. Наша семья не оставляла его, потому что мать жалела его и надеялась на то, что он каким-то образом исправится. У него случилось кровоизлияние в мозг, он пролежал год в больнице и умер. Похороны я помню. Тогда мне было четырнадцать лет, и я только начала размышлять о своей жизни и жизни других людей.

Папа рассказывал мне, что мама считала себя неспособной нянчить детей, испытывать к ним материнские чувства, оттого что она сама лишилась своей матери, когда была малышкой, до шести лет росла в больнице, и с тех пор жила с одиноким стариком, своим дедом, до самого замужества.

Мать с отцом решили, что у них все равно будут дети и что отец будет заботиться о них, как только они родятся, так оно в общем и случилось. Мой старший брат, который родился первым, днем вел себя хорошо, а все ночи напролет кричал. Он хорошо засыпал, и какое-то время спал, потом вдруг просыпался, вздрагивая, словно ему снились кошмары, и отчаянно кричал; он кричал и кричал, и был безутешен. Мама не могла его успокоить, и отец носил его на руках и убаюкивал, носил и убаюкивал. Когда брат немного подрос, он перестал так страшно кричать и стал спать; по словам отца, это было большое облегчение. Но зато он стал сильно тревожиться, как только мама отходила от него, пусть совсем недалеко, и проводил все время на кухне, где она хозяйничала.

Я родилась через пятнадцать месяцев после брата - я не была желанным ребенком. И мать, и отец опасались, что я буду точно так же безутешно кричать каждую ночь, и поэтому с тяжелым сердцем ожидали моего появления на свет. Отец все же надеялся, что родится девочка, и думал, что, может быть, это перевесит все прошлые трудности.

Когда мать разрешилась от бремени, ее поразила новая вспышка туберкулеза. Раньше ее периодически забирали в инфекционную клинику, и она не переносила этих больниц. К тому же теперь ее разлучили с отцом, и она до смерти боялась больничного персонала. Она чувствовала себя совершенно подавленной, когда они говорили ей хоть слово. Доктор сказал матери, что ребенка придется забрать у нее сразу после рождения, перевезти его в местную больницу и сделать ему прививку, чтобы он не заразился. Ей запретили видеться с моим братом, чтобы не заразить его, а отец ездил в местную больницу и сделал прививку себе и сыну. На папу снова обрушились критические высказывания. Мол, выбрал жену болящую, от которой в семье одни несчастья, но он не слушал. Он понимал, что их одолевает страх, страх перед опасной болезнью. Со временем страхи улеглись.

Я родилась в стерильной обстановке, и меня на такси отвезли в местную больницу, которая находилась в тринадцати милях от роддома. Там меня держали три дня после вакцинации, чтобы она наверняка подействовала. Потом меня отвезли обратно, и, по словам мамы, я "кричала как резаная". Ей это ужасно не нравилось, но совсем скоро я утихла, и все стало хорошо. С тех пор я стала паинькой, как она говорила. Это значило, что я вообще не кричала и не обнаруживала никаких признаков того, что хоть сколько-нибудь нуждаюсь в ней.

Через несколько дней она вернулась домой, и все напряженно ждали, что я буду кричать по ночам. Я не кричала, но и не спала. Я лежала в своей люльке и казалась довольной всем на свете. Мой брат ужасно отреагировал на мамино возвращение домой. Он взял половую щетку и ударил меня по спине, а по отношению к матери повел себя еще хуже. Он лягался, кричал, кусался и вис на ней. Мама и папа всецело занялись им и были от всего сердца благодарны мне за то, что я была невероятно послушным и молчаливым ребенком, никогда не кричала, даже если у меня были мокрые пеленки или я хотела есть, долго лежала в одиночестве и бодрствовала ночью.

В первые три месяца жизни я ничем не отличалась от других детей. Мать кормила меня и меняла пеленки через каждые четыре часа, и все было спокойно вокруг меня. Однажды мой брат случайно схватился за край моей люльки и стал трясти меня. Моя рука угодила в ручку люльки, и пальцы застряли между стеной и краем люльки. Ногти посинели, но я не кричала. Это насторожило отца. Он сомневался, все ли в порядке с ребенком, который не кричит, когда ему делают больно.

В скором времени меня в нос ужалила пчела, у меня распухло все лицо, а глаза превратились в две маленькие щелочки, но я не кричала и, казалось, меня это не слишком беспокоило. Тогда-то отец понял, что мои реакции не вполне нормальны. Его это очень удивляло, но он не понимал, отчего это происходит. Он все чаще замечал, что со мной нельзя сохранять контакт, что ему не удается произвольно войти со мной в контакт, но в какой-то миг я вдруг обращала на него внимание, и тогда он мог на минутку почувствовать контакт со мной, чтобы вскоре обнаружить, что я снова погрузилась в себя и до меня больше не достучаться. Мама же была просто в восторге от того, что ребенок не кричит - о таком она и не мечтала.

Отец - в основном возился со мной он - раздумывал, как привлечь ко мне всеобщий интерес, хотя я сама вовсе и не стремилась к этому. Он сшил заплечный мешок и в нем носил меня, сколько мог, особенно когда он ходил на скотный двор и доил своих коров. У него была такая странная черта - он охотно разговаривал сам с собой, с животными и растениями, и со всем, что попадалось ему на глаза. Он считал это естественным - если ты не один, почему не поговорить.

Когда он носил меня на спине, он говорил обо всем, что приходило в голову, вслух. Не для того, чтобы я понимала, а потому, что я была рядом. У него был псориаз, и зимой ему тяжко приходилось - толстая корка покрывала все его тело под одеждой, и чтобы было не так больно, он всегда носил меня прямо на спине, то есть между мной и его телом не было ничего. Теперь я знаю, что это имело огромное значение для моего развития - голова к голове и его ненавязчивый разговор с самим собой.

В доме он соорудил гамак в проеме кухонной двери, так что все входящие и выходящие должны были проходить подо мной. Это означало, что все "гулили" и заговаривали со мной. Мне кажется, что отец приказал им так делать, хотя не пройти мимо меня они не могли. Когда я подросла, он повесил на том же месте качели, и я часами могла сидеть на них.

Папа таскал меня с собой во все мыслимые и немыслимые места, чтобы я, как он говорил, "не была отрезана от мира". Первые три года моей жизни это не представляло трудности, потому что тогда я не кричала и не требовала ничего. Он рассказывал, что я была похожа на угря, и уползала, как только кто-то обращался ко мне, или пытался потрогать меня, или взять на руки. Из моего рта струился непрекращающийся поток слов. Это была не осмысленная речь, а масса слов, чаще всего совершенно беспорядочная, с которыми я играла, выставляла их в ряд и ловко складывала, и, казалось, от души веселилась, потому что я почти беспрерывно хохотала.

Я пребывала в таком состоянии, которого никто не мог ни понять, ни разделить со мной. Изредка, на какую-то секунду, папа улавливал проблеск контакта, но по большей части я была где-то внутри себя, недосягаемая для общения. Было такое впечатление, будто я не вполне присутствую в мире, будто я не совсем родилась.

Больше всего на свете папа любил коров. Он любил ухаживать за ними, он с радостью шел на скотный двор и доил своих коров. Их было двадцать три, и каждый год появлялись новые, а старых продавали или забивали на мясо. Больше всего ему нравилась равнинная красно-коричневая порода - с ними ему было легко и приятно.

Отец считал несправедливым, что человеку нужно обманывать коров, чтобы подоить их. Он хотел, чтобы они привыкали к тому, что он не теленок, которому нужно материнское молоко, и не машина, которая забирает молоко для удовлетворения потребности людей. Обычно человек обманывает корову: она не может одновременно есть и сдерживать молоко. Подвязывают ей хвост - тогда она начинает беспокоиться и дает молоко, или надевают на нее цепь, так что ей приходится балансировать на трех ногах, и она не может сдерживать молоко. Папа разговаривал с коровой, похлопывал по спине и удерживал ее внимание, пока она не отдавала молоко добровольно. Корова быстро понимала, что у нее нет выбора, что папа получит молоко в любом случае, но при этом ее никто не обманывает. У папы была мечта - иметь скотный двор, полный коров, с которыми он умел бы найти общий язык, чтобы они мирились с дойкой. Время от времени у него это получалось, и отец очень гордился своими достижениями.

Немного похоже папа думал обо мне. Он использовал каждый обеденный перерыв - летом на лужайке, а зимой на постели - он клал меня на небольшом расстоянии от себя так, чтобы мои глаза приходились напротив его глаз, и пытался привлечь мое внимание. Это было большое испытание для него: я смотрела прямо сквозь него, мимо него, словно тело его было пустым. У него возникали очень неприятные чувства. Он рассказывал, что иногда впадал в такую ярость, что ему хотелось шваркнуть меня об стену, иногда его охватывал такой ужас, ему казалось, что я раскрыла какую-то его тайну, страшную тайну, иногда его охватывало отчаяние. Казалось, я проникала в его чувства, хотя я в это время была очень далеко. В какие-то моменты я бывала там и видела его, и тогда он ликовал, но в следующий миг я опять исчезала. Он знал, что пройдет несколько часов, прежде чем ему удастся снова войти со мной в контакт.

Он никак не мог уразуметь, что со мной: с одной стороны, я вызывала у него очень сильные чувства, при этом отсутствуя в реальном мире, а с другой стороны, могла находиться в полном, нормальном контакте с ним, и при малейшем проявлении чувства с его стороны снова исчезала. Когда я была в контакте с ним, в это мгновение я казалась совершенно спокойной, безмятежной. Это обескураживало его. Он решил попробовать удержать контакт, хотела я того или нет, и это должно было происходить на его условиях, а не на моих, как случалось до сих пор.

Ему это удалось, когда мне было чуть больше трех лет, и тогда появился крик, пробудились боль и страх. Отец был рад, теперь он знал, что можно вступить со мной в контакт, но окружающие пугались. Лишь только кто-то дотрагивался до меня, смотрел на меня, делал что-то неожиданное, направлялся или обращался ко мне, я поднимала дикий вопль. Я кричала так постоянно, и они не переносили этого крика, который исключал всякое нормальное общение.

С трех до шести лет моя жизнь состояла из того, что я либо сидела в одиночестве, либо была в моем "состоянии" и играла дома или во дворе, еще папа занимал меня или заставлял кого-нибудь занимать меня. Папа хотел, насколько возможно, добиться того, чтобы кто-то поддерживал контакт со мной. Все неожиданное или то, что я переживала как вторжение, пугало меня, и я криком кричала. Утешить или остановить меня во время таких эпизодов было невозможно, только если я кому-то сильно мешала, меня хватали, уносили и ждали, пока это прекратится.

Все время, которое у него было, папа посвящал тому, чтобы научить меня элементарным вещам, которые я с трудом понимала. Он знал, что пытаться научить меня, когда я была в "состоянии", бессмысленно; я могла механически делать то, что он просил, но это не оставалось в памяти. Напротив, если он заставлял меня входить в его атмосферу, хорошее поведение иногда закреплялось и становилось постоянным. К сожалению, так бывало не каждый раз, но все же это было лучше, чем когда я вообще не шла на контакт. Ни одно поведение не было постоянным, оно исчезало и появлялось снова самым непостижимым образом.

Одеваться, умываться, ходить в туалет, чистить зубы, ложиться спать, есть и другие ежедневные ритуалы не имели для меня никакого смысла. Если никто не проявлял бы заботу обо мне, я сама бы никогда пальцем не пошевелила. Одежду я часто надевала наизнанку, потому что лицевая сторона была мягче изнаночной, и у меня начиналась "вспышка", если кто-то пытался помешать мне. Часто я срывала с себя всю одежду и бегала голой, даже по снегу зимой. Я любила воду и купалась в каждой луже. Папа рассказывал мне, что прежде чем в доильне появилось специальное оборудование, там был резервуар для охлаждения только что надоенного молока, и как только он отворачивался, я кидалась в него, даже если в нем была ледяная вода. Это продолжалось до десяти лет.

Еще у меня была привычка тащить в рот и облизывать все, что я видела. У отца был "Скурит" - сильное щелочное чистящее средство в картонной коробке, я просунула туда голову и стала лизать его, и сожгла себе всю слизистую рта. Две недели меня кормили только жидкой пищей, пока слизистая не зажила, но в какойто момент я ухитрилась сделать то же самое и опять пару недель питалась жидкой пищей. После этого отец стал следить за тем, чтобы опасные жидкости и другие вещества хранились в недоступных для меня местах.

В холодный зимний день, в тридцатиградусный мороз, я облизала железные перила и приклеилась к ним языком и губами. Мама принесла теплую воду и лила на перила, пока губы не отлепились. Опять я повредила слизистую рта. Это случалось много раз в ту холодную зиму. Казалось, что я не страдала от этих ран и содранной кожи, и сдирала болячку, как только она начинала заживать, так что я почти все время ощущала привкус крови во рту. Периодически я раздирала кожу ногтями, чтобы добраться до крови и полизать ее. Каждый раз, когда у нас резали скот, то оставляли кровь, садились и по полчаса взбивали ее, чтобы она не свертывалась. Я всегда оказывалась поблизости, и мне удавалось слизнуть немного.

Иногда я набрасывалась на других, кусала или царапала их, и как только кровь выступала на поверхность, я слизывала ее. Это никому не нравилось, папа приложил много сил, чтобы прекратить такое поведение, и, в конце концов, ему это удалось.

Я любила кусать малышей. Они орали, как резаные, этот звук мне нравился, и я не могла понять, почему нельзя этого делать. Вокруг становилось так прекрасно - дети орали, а еще воздух наполнялся чувствами, которые исходили от окружающих людей. Меня притягивали только сильные эмоции, и время от времени мне удавалось их вызывать. Оказалось, что я совершенно не могу рассчитать, предвидеть что-либо. Я не могла ничего запомнить или думать о нескольких разных вещах; когда происходили такие случаи, срабатывал условный рефлекс и я всегда удирала, стремительно, словно ласка. Существует бесконечное множество историй об этих "выходках", и сегодня это веселые истории, которые с удовольствием рассказывают свидетели моего детства.

В те годы, когда я начала кричать, папа заметил, что я не понимаю содержание речи нормальным образом, не осмысливаю ее. Субстантивные понятия я усваивала хорошо, если их не нужно было обобщать. Лампа - это именно та лампа, которая выглядит вот так, и никак иначе. Если кто-то говорил о лампе другого типа, ее для меня не существовало. Ее просто не было, пока кто-либо не прибавлял к этому слову что-либо, что отличало бы его от первого понятия, которое я усвоила, например, настольная лампа, настенная лампа, и т.д. Люди, способные к общению, в первые годы жизни ассоциируют лампу с ее функцией: то, что можно гасить и включать, называется лампа, но я не могла мыслить таким образом. Я не могла понять всю ту нематериальную информацию, которая присутствует в любой форме коммуникации, в которой обе стороны находятся на общем поле.

Для отца это было непостижимо: иногда он мог рассказывать мне очень сложные для понимания и запутанные вещи - не для того, чтобы я поняла его, а потому что он сам лучше понимал их, когда проговаривал их вслух. Позже он стал понимать, что я усваивала эти сложные вещи, но при этом не воспринимала простейших вещей, которые он говорил мне. Он говорил, что мной так же трудно управлять, как сном, чтобы он закончился так, как хочется.

Отец много размышлял о том, чего мне не хватает - в какой-то момент я прекрасно все понимала, а в следующее мгновение становилась совершенно иррациональной, и все, что мне говорили, бесследно проходило мимо меня. Казалось, что мозг отрывается от своей опоры, память испаряется или погружается в недоступные глубины. Было совершенно невозможно заставить меня понять и использовать слова "я", "ты", "мы".

Отец поставил в чулане зеркало в полный рост, становился рядом со мной и учил меня. Сначала я должна была стоять сбоку от зеркала, лицом к нему, и смотреть, как он говорил со своим отражением в зеркале и показывал пальцем на себя и говорил о себе: "Я". Потом он ставил меня перед зеркалом, и я должна была делать то же самое. Так продолжалось несколько лет, пока у меня не появилось ощущения того, что "Я" - это то, что каждый может сказать, говоря о себе самом, и что это каждый раз имеет разный смысл, в зависимости от того, кто произносит это слово. Мне было девять лет, когда в один прекрасный день я смогла более или менее удовлетворительно усвоить это понятие.

Самым тяжелым для окружающих меня людей было то, что за мной нужно было приглядывать, что нельзя было оставить меня одну - я просто исчезала, и тогда нужно было собирать людей на поиски. На меня нельзя было положиться, а поскольку у меня не было инстинкта самосохранения или нормальной реакции на боль, я легко могла попасть в ситуацию, опасную для жизни. Нельзя было верить ни одному моему слову. Иногда я могла осмысленно ответить на заданный мне вопрос, но часто бывало, что я отвечала невпопад. Меня пытались учить, что хорошо, и что плохо, что правда, что ложь, но я не могла связать эти понятия со своей жизнью. Бывало так, что я случайно отвечала правду, но это бывало так редко, что не принималось в расчет.

Пока была жива Эмма, это не представляло трудностей: она всегда хотела сидеть со мной, и я оставалась с ней, все время крутилась около нее, словно маленький гном. У нее, которая почти уже не видела и не слышала, было сколько угодно времени, и она рассказывала о себе и о своей жизни. Когда я не была с ней, меня окружал какой-то густой туман, и из-за этого я была как бы совершенно одна, я не видела, не слышала и не чувствовала ничего, кроме проникавших сквозь него призраков, а иногда туман превращался в чудеснейшие картинки из волшебного фонаря. Это происходило на одном уровне, а на другом я видела, слышала и понимала гораздо больше, чем обычные люди, но, глядя на меня, этого нельзя было сказать, да и осознать это.внутри себя я не могла.

Внутри этого тумана было так спокойно, безопасно и чудесно, что я очень болезненно реагировала, когда кто-то пытался проникнуть сквозь него. Я испытывала очень противоречивое чувство - с одной стороны, неприятное, а с другой стороны, меня охватывал какой-то особенный покой, когда кто-либо проникал сквозь него. Это так трудно объяснить, что, когда меня спрашивают об этом, мне приходится объяснять снова и снова.

Эмма входила в мой туман, и туман обнимал нас обоих. Свет в тумане менялся от тускло-серого к блестящему серебристо-золотистому. Ее слова образовывали длинные струны, которые обвивались вокруг нас, и это было так красиво! Я много смеялась. Когда Эмма говорила, что я должна сесть на горшок и сходить "по-маленькому" и "по-большому", я слушалась ее. Я точно знала, чего она хотела от меня, и для меня было совершенно естественно выполнять то, что она просит. Еще ей удавалось мыть мне голову. Она клала меня на спину, чтобы моя голова приходилась над краем лохани, и я лежала неподвижно, как неживая. Она мыла мне голову, полоскала и расчесывала волосы, пока они не приобретали опрятный вид. Когда мать или кто-то другой мыл мне голову, я поднимала ужасный шум, я кричала и все время отбивалась, так что им приходилось держать меня, а потом должно было пройти несколько часов, прежде чем я переставала биться головой о дверцу шкафа, царапаться и искусывать в кровь губы.

Отец тоже часто входил в мой туман, и тогда свет приобретал другой оттенок. С ним было немного по-другому, он прямо подходил ко мне, и иногда все было так, как и должно быть, но иногда вокруг него крутилась масса странных, причудливых завитушек, мне становилось как-то не по себе, и тогда мне приходилось "убирать помехи", и я делала это всеми доступными мне способами: махала руками, вертела головой, крутилась вокруг своей оси, выпускала изо рта нескончаемый поток слов и т.п.

Дальше...
Hosted by uCoz