Особое детство

Юханссон И.
Пер, со швед. О.Б. Рожанской.
© Центр лечебной педагогики, 2001

В начало...

Папа установил, что когда я была с Эммой, моей проблемы как бы и не существовало. С ней я как будто все слышала и понимала, делала, что она говорит, у меня не было стереотипных движений, и даже лицо у меня совершенно менялось. Только он входил в комнату, я преображалась, и все эти специфические реакции возвращались, но когда он наблюдал за мной через окно, когда его не было в комнате, я вела себя адекватно. Этого он никак не мог уяснить. Он понимал, что ни один известный ему диагноз мне не подходит. Он сознавал, что я во многих отношениях неадекватна, но не умственно отсталая и не психически больная; так что же тогда со мной? Да, он так и не понимал этого, пока я не выросла и не смогла объяснить ему, как организован мой внутренний мир. Временами ему начинало казаться, что я просто обиделась и не хочу идти на контакт, но иногда он ясно сознавал, что это не так. Он понимал, что гораздо приятнее и естественнее быть в контакте друг с другом, но это не зависит от меня, просто что-то со мной неладно.

Передо мной стояла дилемма: внутри моего "состояния" было так спокойно и безопасно, что мне всегда хотелось там оставаться, но иногда мне становилось ужасно одиноко, и этого я не могла вынести. Я наполняла его чем-нибудь, чтобы уйти от пустоты: я царапала, кусала себя, билась головой о стену и т.п. Я причиняла себе боль, и тогда пустота уходила, и я могла смеяться.

Когда я входила в мое "состояние", мне было так спокойно. Но мне, как и всем людям, нужны были отношения с другими людьми, а это было пугающим, трудным, причиняло мне такую боль, что внутри меня все разрывалось на части каждый раз, когда кто-то пытался войти со мной в контакт.

Папа решил, что я, несмотря на мою дикость, должна, насколько это возможно, участвовать в жизни окружающих меня людей. Он понимал, что моя социализация зависела от того, насколько окружающие могли - любыми способами, которые были в их распоряжении, - развивать у меня интерес к людям и их мыслям.

Однажды, в возрасте шести лет я, как обычно, стала кричать, вероятно, оттого, что в кухне совершенно неожиданно появился незнакомый человек и обратился ко мне, может быть, просто сказал "Здравствуй", и тут моя боль вспыхнула во мне, а потом случилось нечто удивительное - человек закричал изо всей мочи: "Эй, девчонка, что ты орешь, я же тебя не режу!" Я вдруг замолчала, туман рассеялся, я стояла совершенно спокойно и видела, что все вокруг изменилось. Как будто у меня открылись глаза.

Моя беспорядочная и кишащая людьми жизнь имела одну особенность: никто не позволял себе впадать в зависимость от моих потребностей, мой пустой мир, мое поведение и мои "вспышки" не управляли ими. Все время происходило что-то новое, приходили новые люди, каждый раз мне давали разные указания и т.п. Моя болезнь не влияла на жизнь семьи в такой степени, как это обычно бывает в маленьких семьях, где есть неконтактные люди.

После того случая мои ежедневные крики вдруг прекратились, и лишь иногда возвращались на короткое время в тяжелых для меня ситуациях. Для всех домочадцев это было большим облегчением, я стала более управляемой в том, что касается хождения в туалет, умывания и причесывания. Я могла теперь находиться в обществе других людей, просто тихо стоять и позволять ситуации развиваться так, как хотят другие. Я стала легче приспосабливаться и реже доставляла беспокойство окружающим. Иногда я могла что-то сказать к месту, но в основном я витала в облаках и из моих слов ничего нельзя было понять. Это было похоже на журчание ручейка или пересыпание камешков.

Я не очень интересовалась людьми. Мой мир был населен всем, что только есть на свете: столами, стульями, растениями, животными, людьми, но меня занимали только обстоятельства, в которых я жила. Люди были более тягостными, чем животные и всякие вещи, потому что они все время менялись и хотели от меня чего-то непонятного, того, что причиняло мне боль или вызывало беспокойство.

Папа продолжал учить меня жизни: он то занимался упражнениями с зеркалом, то рассказывал мне что-либо или заставлял меня удерживать внимание, слушая радио, показывал мне все, с чем он сталкивался, разрешал мне писать красками и рисовать карандашом. Особенно белым мелом на грифельной доске. Правда, и тут не обходилось без проблем: я часто засовывала мел в рот и съедала, потом я начинала хрипеть и даже теряла голос почти на целый день.

Когда мы с отцом оставались одни, я становилась все более контактной, и он замечал, что я продвинулась в мышлении. Он также заметил, что вокруг меня стали происходить определенные вещи. Когда какая-нибудь корова телилась, и теленок выглядел безжизненным и больным, он ставил его в маленькое стойло и усаживал меня так, чтобы голова теленка лежала у меня на коленях. Я играла с теленком, и в какой-то момент он оживал и начинал лакать молозиво.

Я показывала пальцем на телят, которые совсем не выглядели слабыми, и говорила: "Прочь, прочь", а потом получалось так, что вскоре они умирали, что в них обнаруживался какой-то незаметный глазу изъян. Отец замечал, что я всегда знала, какому теленку угрожала опасность, и постепенно начал использовать мое знание и забивал тех телят, на которых я указывала, и у нас появлялась возможность употреблять мясо, тогда как умершего теленка можно было только закопать. Иногда соседи приглашали меня или папу посидеть с их телятами, когда они болели.

Моему брату исполнилось семь лет, и ему пора было идти в школу. Он боялся школы, и его рвало каждое утро, на нем лица не было. Отец провожал его и обыкновенно брал меня с собой. Он сидел с моим братом изо дня в день, но брату не становилось лучше. Отец понимал, что так продолжаться не может, потому что была осень, пора уборки урожая; он брал стул, сажал меня позади брата и говорил ему: "Ну вот, теперь с тобой будет Ирис и тебе не нужно больше беспокоиться, когда я буду уходить домой". Брат говорил: "Нет, не нужно" и спокойно сидел в школе.

Полгода я сидела на стуле позади брата и участвовала в самом фантастическом спектакле в моей жизни. Никто не подходил ко мне и не заговаривал со мной, я сидела там для того, чтобы мой брат был спокоен. Я разглядывала красивые картины, висевшие на стенах, я слышала множество поющих голосов, по комнате кружились замечательно красивые цветные слова. Можно было выходить из комнаты, когда звонили маленькие часы, а если ты уже вышел из класса, тогда по звонку нужно было возвращаться в класс. На школьном дворе было много звуков и беготни, и весь мой мир становился наполненным и содержательным. Голос той, которую называли "фрекен", перекрывал все остальные, и в моей голове рождались фантастические истории, я могла играть с ними или внутри них, в моем собственном мире. Причудливые новые слова излучали свет, имели цвет и форму, я могла играть с ними внутри себя.

К сожалению, это время закончилось. После рождественских каникул брат стал ходить в школу один, а мне оставалось ждать, когда мне самой придет время ходить в школу. Меня протестировали, чтобы определить, готова я к школе или нет.

Выяснилось, что я не ответила, как следует ни на один вопрос. Папа сказал, что он может заставить меня сделать все задания, которые мне предлагали. Но у него ничего не вышло. Я должна была делать задания на условиях других, иначе это мне не засчитывалось; на этом основании меня признали незрелой и недоразвитой.

Той весной 1952 года у меня развилось состояние, которое можно назвать депрессией. Может быть, это произошло потому, что мне больше не разрешали сидеть в школе. Я деградировала: снова начала писаться, как раньше, заметно хуже стала отвечать на вопросы, снова появились стереотипные движения, я махала руками и вертела головой, пускала слюни и утратила навык одевания. Папа был обеспокоен, но решил больше ухаживать за мной, и продолжал заниматься со мной до самого лета. Потом он сделал перерыв. Меня снова окружила компания из двадцати человек, прежде всего брат и все его товарищи. Прежние навыки вернулись ко мне, я стала ходить в туалет, умываться и одеваться без проблем.

В то лето, рассказывал отец, он очень радовался тому, что ему становилось все легче и легче налаживать со мной контакт, и я не так часто и не так быстро погружалась в свое обычное "состояние". Отец радовался тому, что осенью я должна была пойти в школу и очень хотел, чтобы я смогла находиться там.

Я пошла в школу, но это было совершенно не похоже на то, что было раньше. Теперь я должна была сидеть на скамье и выполнять задания. У меня ничего не получалось. В моих мечтах я сидела на стуле в стороне от других детей, но теперь все было по-другому, фрекен сердилась и думала, что я небрежна, что я не умею сосредотачиваться, что я бессовестная и т.п. Она все время жаловалась на меня отцу, наконец, его вызвали к директору. Меня хотели перевести в специализированную школу, но отец не согласился. Он хорошо понимал, что если я попаду в незнакомую среду с незнакомыми детьми и взрослыми, я вообще могу "сойти с рельсов". Он не считал вселенской катастрофой, что я не могу как следует учиться в школе. Когда его спрашивали, что из меня будет, он отвечал: "Что будет, то будет, будет такой, как есть. Это неважно. На крестьянском дворе она всегда будет нужна - чистить картошку или делать что-то еще, кем будет, тем и будет".

Когда настаивали на том, что меня нужно перевести в специализированную школу, отец говорил: "Есть закон о школе, в котором говорится, что дети должны ходить в школу, но в этом законе не говорится, чему они должны научиться. Значит, ребенок может ходить в обычную школу или присылайте учителя на дом. Она не может находиться в незнакомой обстановке среди незнакомых людей, это ей вредит". Так я осталась в обычной школе, хотя за время обучения в неполной средней школе я так и не научилась сносно читать и писать.

С первого по четвертый класс учительницы не понимали, в чем дело, казалось, будто я испытывала их терпение. Получалось, что, если я не научилась элементарным вещам, значит, они никчемные люди. Это означало, что я постоянно подвергалась давлению, которому мне нечего было противопоставить. Мой брат читал мне вслух все домашние задания, пока я не выучивала их наизусть, но я не понимала содержания. Он писал, а я списывала, так что мои тетради не были пустыми. Дома было легче, чем в школе, потому что там мне почти все время приходилось притворяться.

Таким образом я перешла в пятый класс и нашла замечательного учителя. Он сказал себе, что не понимает моей дислексии и неспособности отвечать на вопросы, и решил сделать все возможное, чтобы научить меня всему этому. Я сидела на передней скамье, а он стоял, наклонившись ко мне, и объяснял все еще раз, специально для меня. Написание сочинения проходило так: я писала много букв, которые мы с ним могли прочесть, потом я стояла сбоку от его учительского места и описывала все, что вижу, он записывал, а потом я списывала. Тогда он засчитывал мое участие, и мне можно было поставить отметку. Еще был такой вид обучения: мы сидели в комнате, где хранился школьный инвентарь, и он задавал мне один и тот же вопрос, каждый раз формулируя его по-разному, до тех пор, пока я, наконец, не понимала и говорила что-то похожее на ответ, он записывал все, что я говорю, и это служило основанием для выставления оценки. За два года, что я проучилась у этого учителя, я многому научилась, хотя я не могла оправдать его ожиданий. Много раз бывало так, что, начиная с первых слов, которые он произносил на уроке, я, как попугай, повторяла все, что он говорил. Он не мог понять, что со мной происходит. С одной стороны, у меня была очень хорошая память, я могла сообщить ему о мельчайших подробностях, которые другие сразу забывали, а с другой стороны, я казалась совершенно тупой, не могла ответить на простейший вопрос. Это не укладывалось у него в голове.

В эти годы я сделала для себя великое открытие: я первый раз в жизни поняла, что такое смерть, что люди уходят и не возвращаются. Для меня это было не так. Все умершие, которых я знала при жизни, ощутимо присутствовали в моем внетелесном "состоянии". Я сидела на церковной ограде у дома и думала о том, что все уверены, что все знают о жизни и о себе и при этом не понимают, что происходит после смерти, значит, я должна остаться в этом мире, чтобы разъяснить это людям. Я считала идиотизмом смеяться над недостатками и заблуждениями других, когда все равно всем суждено умереть.

Постепенно я стала понимать, что я уже снаружи и не могу оставаться в "состоянии", даже если бы захотела. Моя направленность уже определилась, любопытство по отношению к другим людям и к общению, отношениям, контактам уже овладело мной, и я не могла отбросить это. Это был экзистенциальный внутренний выбор, и я чувствовала что-то совершенно новое в своем теле, когда я "выходила наружу".

Последний год в школе был трудным. Старший учитель, который у нас преподавал, набрасывался на меня и свирепел, как только я попадалась ему на глаза. Он часто выгонял меня из класса, и я должна была сидеть в гардеробе. Он считал, что я глупа и бестолкова, и что я должна знать свое место и сидеть тихо. Он также подверг сомнению отметки предыдущего учителя и считал, что у меня вообще не может быть отметок. Но каждый учитель имеет право выставить свою отметку, и он не мог придумать, как выставить мне более низкую отметку, это бы означало, что он хуже предыдущего учителя и не может заставить меня выполнить то, что удавалось его коллеге.

Вскоре у него защемило грыжу, и скорая помощь забрала его в больницу. На замену в класс прислали другого учителя, только что закончившего институт. Он понял, что у меня тяжелая форма дислексии, и ему было необычайно трудно учить меня. Он считал, что я веду себя очень шумно, он ставил меня лицом к стене и говорил, что я не должна мешать ему вести урок, и, если я хочу, он может научить меня писать и считать. Он понимал, что не успеет научить меня за то короткое время, что он заменял заболевшего учителя, а это в лучшем случае продолжалось бы два месяца, потому что у старшего учителя случился приступ аппендицита, чему я была очень рада. Он говорил, что будет вести класс умственно отсталых детей неподалеку от школы. Это было в километре от нашего дома, так что я могла приходить и получать домашние задания два раза в неделю. Почти два года я ходила к нему, получала задания и делала упражнения, научилась читать и писать, конечно моя дислексия никуда не делась, но я делала задания вполне сносно. Что было странно на его уроках, так это его отношение к нам. Он говорил: "При всем уважении к вам, мне все равно, научитесь вы читать и писать или нет. Я могу дать вам знания, научить вас учиться, но работать будете вы. Научитесь вы или нет, это ваше дело. У меня нет никаких соображений престижа. Я делаю это, потому что у меня есть время, и мне это нравится, да... а все остальное - это уже ваша головная боль".

С ним мне было совершенно спокойно. Он не бросался на меня, и все мои неприятные чувства и мои трудности просто улетучились. Я получала задание - каждый день прочитывать двести слов из любой книги или газеты. Брат отсчитывал двести слов в ежедневной газете, и я прочитывала их. Сначала я читала по буквам, чтобы видеть все буквы в слове, потом читала по складам, а потом целые фразы. Когда я на следующий день приходила к нему, не я читала ему, а он читал мне то, что я должна была прочитать к этому дню, а потом я своими словами пересказывала содержание. Это было трудно, это приносило мне невыносимую боль, меня охватывало отчаяние - я лезла на стену, а он просто сидел и ждал, в это время проверяя тетради других учеников. Сначала я бессвязно лепетала, и в моем рассказе было очень мало смысла, но он не довольствовался этим. Я должна была идти домой, перечитать все сначала и продумать, что я буду рассказывать. Я не должна была пересказывать текст дословно, нужно было передать смысл своими словами. Полгода я училась придерживаться содержания, а не придумывать, не прибавлять лишнего и не пропускать важные моменты, и уж тем более не сочинять всю историю с начала до конца.

С письмом получалось то же самое. Он давал мне задание написать двести слов о том, что произошло за день. Я должна была не списывать эти слова, а брать из головы. Я не могла понять, как это делать, о чем писать, как нужно придумывать. "Найди себе подругу по переписке и пиши ей о том, что происходит вокруг", - советовал он.

Я пошла домой и нашла тридцать друзей по переписке, чтобы писать по одному письму в день разным людям, и никого не утомить. В первом письме я просила, чтобы в ответном письме мне задавали много вопросов, на которые я могла бы ответить. Одни вообще не ответили на мое письмо, а с другими переписка продолжалась много лет. Это не остановило меня. Даже те, кто не ответил на мое письмо, получали по одному письму в месяц в течение двух лет. Одному Богу известно, как они разбирали мои каракули с ошибками, неправильно построенные предложения, не связанные друг с другом. Однако большинство моих корреспондентов считало, что мои письма вполне можно читать, как они потом говорили мне. Учитель говорил, что научиться читать по буквам или правильно писать - не самое главное для меня; было необходимо, чтобы я привыкла к чтению и письму, чтобы потом я смогла начать учиться "как следует".

Прошло десять лет, прежде чем я отважилась снова пойти в школу и использовать те знания, которые давал мне учитель. Я упражнялась эти десять лет каждый день, но все же я очень плохо читала и писала. Благодаря стечению обстоятельств мне попалась учительница, которая была готова помочь мне в том, в чем я нуждалась, чтобы идти по жизни дальше.

Через полгода после окончания школы я устроилась ученицей в дамскую парикмахерскую. Для меня это было идеальное место. Я накручивала волосы на бигуди и несколько лет наблюдала за работой мастеров, прежде чем попробовала сама, для меня это был идеальный способ учиться. Обо всем остальном, что должен делать ученик, позаботилась мама, она приходила по вечерам, чтобы помочь мне, и писала шпаргалки, чтобы я смотрела на них и пыталась вспомнить, что и как мне нужно делать.

Воспоминания не всплывали автоматически, и мысли о том, что нужно делать, не приходили в голову, я просто стояла, как идиотка, смотрела перед собой и ничего не понимала. К тому времени я выработала массу стратегий, чтобы обойти эту проблему, и мне все чаще удавалось справиться с ней. Папа и мама хорошо знали о моих трудностях, они помогали мне, чтобы не было видно, что со мной что-то не так. Например, мама брала свою лучшую подругу и приходила ко мне в парикмахерскую раз в месяц по воскресеньям и убиралась там.

В обязанности учеников входило поддержание порядка в помещении, чтобы было чисто и убрано, мама знала, что я не понимаю, чисто там или грязно, я просто делала то, что мне приказывали, но не могла судить о результате. Они с подругой снимали паутину в углах, мыли полы, стулья, зеркала, мыли все окна. Они стирали полотенца и щетки. После них все блестело, как в операционной. Они шутили, говорили, что мне надо научиться убираться именно так, пока не станет так чисто, как в операционной. Через два года у меня появилось некоторое представление о том, что имеется в виду, когда после уборки говорят "чисто".

Моя начальница знала, что я убираюсь по воскресеньям, но она не знала, что это мама с подругой. Однажды она проходила мимо и зашла пригласить меня на чашечку кофе, она очень удивилась, но никому ничего не сказала.

Еще жизнь состояла из попыток социализироваться. Я пыталась, как это обычно бывает, гулять с девочками, с которыми я вместе росла, встречаться с мальчиками, ходить в кино, на танцы и т.п. У меня получалось очень хорошо, но я была настолько невосприимчива ко всякому не лежащему на поверхности смыслу, что часто оказывалась в дураках. Шутки и иронию я не воспринимала вообще. Я даже не замечала этого, но другие иногда подшучивали надо мной и ругали меня за то, что я не понимала их. Физический контакт тоже был проблемой, Я научилась, что нельзя убегать, когда к тебе прикасаются, а надо остановиться и что-то сказать. Так я и делала. А если собеседник был не прочь поговорить, я начинала обсуждать все мыслимые темы и часто надоедала какому-нибудь мальчику.

Была еще одна дилемма - как узнать, когда нужно отказаться, а когда согласиться на сексуальный контакт, об этом у меня не было абсолютно никакого представления. Я спросила маму, и она дала мне "железное" правило: "Когда ты повстречаешь человека, которого сможешь представить сидящим напротив тебя за кухонным столом всю оставшуюся жизнь, тогда стоит подумать".

Каждый раз, когда я встречала какого-нибудь мальчика, который, как мне казалось, интересовался мною, оказывалось, что выбирать особенно не из кого. Впоследствии, когда я встретила того, кого я могла представить рядом с собой, я спросила маму, что нужно делать. Тогда она рассказала мне о сексе, рождении детей и обо всем, что она считала нужным мне рассказать. Потом она попросила меня, чтобы я привела этого мальчика домой, чтобы она и папа познакомились с ним и объяснили, какие у меня проблемы.

Как-то раз я привела его в дом. Папа вышел с ним на скотный двор, они провели там много часов, разговаривали, чтобы он понял, как жить с человеком, имеющим такие проблемы. К сожалению, через год он попал в автокатастрофу, и его жизнь оборвалась.

Спустя год я встретила человека, который был сама любовь, понимание и терпение. Он помог мне социализироваться, с ним я могла тренироваться, пока не выработала кое-какие жизненные стратегии.

Мне было трудно водить машину и ориентироваться в пространстве, находить новые места по карте. Папа рано начал учить меня вождению. У меня плохо получалось ездить на велосипеде, было слишком много вещей, на которых нужно было удерживать внимание: нажимать на педали, держать руль, удерживать равновесие, смотреть, куда едешь, тормозить и т.п. У меня ничего не получалось. Я часто падала, заезжала в канаву, сильно нажимала на педали и опрокидывалась. Все же я каталась много и подолгу. В двенадцать лет я могла ездить вместе с другими подростками в соседнюю деревню или в город, я только не могла ехать домой одна, потому что на перекрестках я не могла понять, в какую сторону ехать.

В эти годы у меня появился мопед. Он был дедушкин. Дед перестал ездить и не видел ничего плохого в том, чтобы подарить его мне. Я тренировалась на проселочной дороге, где не было никакого транспорта. Я заводила мотор, проезжала немного, тормозила и поворачивала обратно. Нужно было только завести мотор, нажать на газ, потом на тормоз, так что управлять им было не труднее, чем велосипедом. Кроме того, скорость регулировалась ручкой, так было даже удобнее. Я научилась наклоняться, поворачивать, как на мотоцикле, и мопед пришелся мне по нраву больше, чем велосипед.

Потом был трактор. Папа научил меня водить его. Сначала вперед и назад. Я сидела у него на коленях, а он нажимал на газ, переключал скорости и разрешал мне управлять. Так я ездила с раннего детства. Когда мне исполнилось шестнадцать лет, он решил, что я должна научиться водить трактор самостоятельно. Я участвовала в заготовке сена, водила трактор с загрузочным устройством спереди. Назад, сгрести сено, въехать под копну, приподнять, задний ход, выехать, свалить сено, следующая копна. Это повторяющееся упражнение я делала две недели и научилась чувствовать движения и несовершенства трактора как средства передвижения. Я тщательно расширяла свое восприятие. Странным в моем "состоянии" было то, что оно часто пустело и стояло неподвижно, без всяких импульсов, и, хотя я видела и понимала, что происходит вокруг меня, это не давало никаких импульсов, которые запускают в ход действие. Это было похоже на невидимую коробку из стекла: все видно и слышно, все есть и функционирует, но я как будто находилась в кошмарном сне, тело было совершенно неподвижным, в активном состоянии была только психика.

Папа объяснял и объяснял, я должна была повторить своими словами то, что он объяснял мне, я должна была говорить и что-то делать одновременно. Он разрешал мне что-то делать, рассказывать о том, что я сделала, описывать, что я буду делать, а потом выполнять. Он продолжал до тех пор, пока я не научилась создавать "картинку" в сознании, из которой я впоследствии могла "поднять" мои действия.

Брату папа поручил читать мне книгу об устройстве автомобилей. Он читал ее вслух несколько раз. Когда у меня появлялось первое знание, появлялись и мысли о том или другом явлении, о котором говорилось в книге. Мы изучали устройство мотора, дорожные знаки, тормозные пути, правила дорожного движения и т.п. Сначала он читал, а потом объяснял своими словами. Потом он произносил какое-нибудь ключевое слово, и я должна была наговорить все, что приходит мне в голову относительно этого слова. Каждый раз, когда я ехала на машине с папой, я должна была сидеть рядом с ним и объяснять каждый дорожный знак, который встречался нам на пути. Он учил меня, что я должна смотреть и реагировать каждый раз, когда я вижу знак, сразу думать, что он означает, и что бы я сделала, если бы я вела машину. Последнее было трудно, но мне нравилось придумывать. Он, например, спрашивал меня:

"Какая погода?" -

"Идет дождь". -

"Если бы ты вела машину, что ты стала бы делать?"

И мне приходилось думать, гадать, объяснять, в результате через несколько лет я знала самые элементарные вещи относительно правил, дорожных знаков и моторов, и мне это нравилось.

После этого я научилась водить один из мотоциклов моего дяди. Брат получил легкий мотоцикл, и папа договорился о времени для сдачи экзамена на водительские права. Я присутствовала при этом, и через год сама сдавала экзамены на права на вождение мотоцикла. Это был великий день для меня, большая победа. В то время было так, что людям с дислексией, как у меня, нужно было сдавать устный экзамен по теории. Оказалось, что у инспектора никогда не было ученика, который знал книгу так же хорошо, как я. Ему понравилось задавать вопросы по ней, и он был очень доволен моими ответами.

С вождением автомобиля было сложнее, и с первого раза я не смогла сдать экзамен. Инспектор ехал в автомобиле за мной, поэтому я получила длинную инструкцию с множеством указаний, которым мне не удалось следовать. Я два раза останавливала машину и шла за дальнейшими инструкциями.

В следующий раз, перед тем как сдавать экзамен, отец поехал за мной на машине и дал мне массу инструкций, вверх-вниз, вперед-назад, остановить машину и завести машину, поворот направо-налево. Поворачивать направо-налево я не умела - из всех попыток удавалась только половина, но отец сказал, что у нас есть шанс, хотя он не пробовал заучивать это со мной. Я справилась и получила права. Я все еще не умела поворачивать направо и налево, я показывала правильно, но говорила неправильно и, когда мне приказывали, чуть не каждый раз поворачивала не в ту сторону.

Когда мне исполнилось восемнадцать лет, я с удовольствием сдала на права на вождение автомобиля. До этого отец целый год разрешал мне ездить на его машине, это было против правил, но он говорил, что мне нужно больше времени, чем другим, и что это смягчает его вину. Я не знала ни законов, ни прав, так что мне было все равно.

Ирис, девочка снаружи

Я изучаю педагогику в институте, и мне предстоит работа в группе. Я никогда не понимала, что это такое. Вот ты получаешь задание и должен делать работу вместе с кем-то по какой-то непонятной причине. Все выбирают себе партнера. Остается один студент, которому не хватило пары. Он не учится с нами, но пропустил этот небольшой учебный курс, и поэтому он сейчас сидит рядом со мной.

Мы начинаем. Он говорит, что "сначала мы изучаем это, потом создаем из этого структуру и заполняем ее, как полагается". Я отвечаю: "К сожалению, я не могу ничего изучить с начала до конца, мне нужно взять это домой и нужно время, но если ты прочитаешь, то потом мы сделаем, как ты хочешь". Он издает стон. Мы разговариваем о моей дислексии, о работе в группе, наконец он начинает ругать меня и кричит, что я законченная аутистка, с которой нельзя работать вместе.

Поскольку я привыкла к подобным вспышкам и никогда особенно не обижаюсь, я спрашиваю его, что такое вообще "аутист". Он успокаивается, недоверчиво смотрит на меня, и спрашивает, неужели я такая тупица, что даже не знаю, что такое "аутизм"? "Нет", - отвечаю я, - я когда-то слышала такой диагноз, мне кажется, что на занятиях по организации активного отдыха упоминали об этой проблеме, но я никогда не понимала, что это значит, и теперь я хотела бы узнать, почему этот студент считает, что я аутистка.

Он воспринял мой вопрос серьезно и начал рассказывать. Он учился на факультете коррекционной педагогики и оказался сейчас здесь потому, что пропустил этот курс, необходимый для получения сорока баллов, и у них как раз был спецсеминар по аутизму. Он рассказывал и рассказывал, и, в конце концов, я сказала, что, похоже, он говорит о моем детстве. Он очень заинтересовался и через пару часов предложил мне поехать в Гётеборг, чтобы протестировать меня; он хочет узнать, что чувствует человек, когда он пребывает в другом состоянии, вне мира конкретных человеческих связей.

Так я начала рассказывать всю историю о моем непостижимом мире, когда я была маленькой. Массу эпизодов я помнила сама, многое мне рассказали другие - все эти нелепости, которыми было полно мое детство, многое я узнала от стариков, свидетелей моего детства. Еще мне посчастливилось встретить замечательных педагогов, которые помогли мне составить образ самой себя как Ирис.

Я ясно помню "Ирис". Я знала, что такое "Ирис", но не знала, что такое "я". Все говорили "я", так что это ничего не значило, а "Ирис" была "девочка". В мире Ирис не было людей, только масса обстоятельств, которые иногда замирали, которые можно было понюхать, попробовать на вкус, схватить и бросить. Иногда они шевелились и издавали звуки, было веселее если они издавали много звуков, тогда они распространяли красивый свет, и лучи света складывались в красивые узоры, которые все время светились и извивались в причудливых формах. Это было похоже на фейерверк, там были цвета, но это не были обычные цвета, это был чистый свет, который каждый раз преображался. Кто-то оттаскивал Ирис, она не хотела поддаваться, ей это нравилось, это было так здорово, и она не могла перестать. Говорили, что для нее ничто не имеет значения, и все сразу исчезает из ее головы.

Папа Ирис заметил, что с ней что-то неладно, когда ей было месяц и три недели от роду. Брат тряс ее кроватку, и ее пальцы попали в щель между кроваткой и стеной, они посинели, но она не кричала. Это насторожило папу, но он подумал, что это всего лишь случайность. Спустя месяц Ирис промеж глаз укусила пчела, но она не кричала, хотя у нее опухло все лицо. Тогда папа еще заметил, что Ирис не кричала, когда пеленки становились мокрыми, когда ее оставляли одну или когда она хотела есть, и он подумал, что нужно сделать так, чтобы все замечали ее и заговаривали с ней.

Он соорудил гамак и повесил его в дверях кухни, так что все, кто входил и выходил из кухни, должны были наклоняться, чтобы пройти. Само собой, все заговаривали с ней.

У мамы с папой был уговор. Маму разлучили с ее мамой, когда ей было два с половиной месяца, и она заболела туберкулезом, первые шесть лет жизни она провела в санатории, а потом стала жить у одинокого деда. В доме еще жила тетка по матери, которая иногда заботилась о ней. Мать была боязлива, вечно встревожена и робка. Когда пришло время идти в школу, она так испугалась, что плакала без остановки, и папа, который был на два года старше ее, взял ее под свою защиту и следил за тем, чтобы никто не трогал ее. Так начались их отношения, которые через много лет привели к браку.

Мама знала, что она "не выносит" маленьких детей, и она не хотела иметь детей, но папа так сильно хотел детей, что они решили: она родит их, а папа будет ухаживать за ними. Так и вышло, особенно с Ирис. Когда мать забеременела Ирис, ее болезнь вспыхнула снова, и ей пришлось лечь в больницу на все время до рождения Ирис. Она питала отвращение к больницам после мучительных лет, проведенных в больнице в детстве, и чувствовала себя ужасно. Ирис родилась в инфекционном отделении, и мама не виделась с ней и не брала ее, Ирис отправили в местную больницу, чтобы сделать прививку от туберкулеза, чтобы мама не заразила ее. Ирис провела в больнице трое суток, чтобы выработался иммунитет, а потом вернулась обратно.

Мама рассказывала, что когда Ирис вернулась обратно, она кричала так душераздирающе, что мама испугалась и отвернулась от нее. Тогда Ирис перестала кричать, стала паинькой и лежала совсем тихо.

Поскольку девочка была "выключена" из жизни, папа решил, что он будет носить ее с собой как можно больше. Он был крестьянином и работал в основном на скотном дворе. Он сделал своеобразный рюкзак и посадил в него девочку. Каждый день она сидела в нем, прижавшись к его голой спине: у него был псориаз, и он не мог носить рубашку. Еще он все время говорил. Не столько с девочкой, сколько с самим собой: "Посмотрим, не дать ли Майрус еще что-нибудь вкусненькое, она не спешит приниматься за еду...", "Эге, вон идет старая кошка, которую я не видел уже несколько дней, она где-то гуляла, пойдем-ка мы добудем для нее свежих сливок...", "Какой у нее потрепанный вид", и т.п.

В обеденный перерыв папа и Ирис лежали на кровати или на лужайке, и папа пытался удержать взгляд Ирис. Иногда это у него получалось, и папа становился очень счастливым, но Ирис тотчас уходила от контакта. Тогда папа бранился. Он обнаружил, что когда он не ожидал контакта, или был чем-то обеспокоен, у него не получалось войти в контакт с Ирис. Только тогда, когда он был совершенно спокоен и собран, он мог обрести контакт. Он также понял, что контакт происходил на условиях девочки. Он завлекал ее и играл с ней целую вечность, и, в конце концов, ему удавалось на какое-то мгновение войти в контакт с Ирис.

Когда девочке было чуть больше трех лет, папе удалось удерживать контакт так, чтобы она не могла укрыться в своем мире. Он сохранял контакт так долго, что она принималась плакать. Прежде она никогда не плакала и не кричала, но теперь все изменилось. Она стала невменяемой и стала докучать близким. Она стала кричать беспрерывно: когда приходил незнакомый человек, когда кто-то уходил, когда кто-то смотрел на нее, когда кто-то протягивал к ней руки... и т.п. Приходилось уносить ее из комнаты, чтобы можно было разговаривать.

Папа считал это достижением. Не то чтобы он беспокоился, насколько она развилась, он просто радовался, что она стала доступной для контакта. Многие говорили ему, что с девочкой что-то не в порядке и что нужно найти специалиста, который помог бы ей развиваться и стать нормальным человеком. Но папа считал, что она должна быть такой, какая она есть и что на крестьянском дворе найдется место для всех, и, конечно же, она найдет, чем заняться, даже если она не будет слишком умна.

Его стремление к контакту имело под собой совершенно иную основу. Больше всего на свете он любил коров. Коровы не хотят давать молоко, они "отпускают" молоко только для теленка. Чтобы подоить корову, крестьянин должен обмануть ее. Если корове дать еду, тогда ее можно подоить, она не может сдерживать молоко и есть одновременно, а еда притягивает ее. Если это не удается, можно подвязать корове одну ногу, и ей приходится балансировать на трех ногах, тогда у нее не получается сдерживать молоко. Можно также подвязать хвост, есть и другие способы. Папа думал, что это несправедливо. Он хотел установить контакт с коровами, чтобы они давали молоко не в результате его манипуляций, поэтому он говорил с ними столько, сколько получалось, похлопывал по спине и смотрел на них, пока они из милости не дарили ему молоко. Он любил, когда скотный двор был полон коров, и все они свободно отдавали молоко.

Когда папа не мог быть с девочкой, он отдавал ее Эмме. Эмма была старой тетей, которая не хотела жить в доме для престарелых и жила у папы и мамы. Эмма была почти слепой и глухой, у нее была одна рука. Другая рука была вывихнута при рождении, и перестала расти. У нее девочке нравилось. Эмма никогда не могла понять, почему другие говорили, что Ирис девочка со странностями, ей казалось, что девочка ведет себя прекрасно. Папа видел, что девочка не беспокоит Эмму, и поэтому он любил оставлять ее с ней. Эмма умерла, когда девочке было четыре года. На Ирис нельзя было положиться. Она могла уйти куда глаза глядят, и не имела ни малейшего понятия, как найти дорогу назад. Она могла увязаться за первым встречным, могла пойти в лес, а когда она уставала, она ложилась под дерево и засыпала. Вся округа отправлялась на поиски и по нескольку часов искала ее. Она боялась темноты, и, если темнота заставала ее вне дома, она садилась на корточки и ныла, пока ее не находили. Существует бесконечное множество историй о ее побегах, но когда Ирис исполнилось семь лет, она стала убегать в одно и то же место. Это было жилище отшельника, который стрелял солью из ружья во всех, кто приближался к его жилищу. Он жил в старой землянке на краю леса. Она залезала в канаву, и когда он видел ее, он подходил и забирал ее к себе. Он знал, где она живет, и, если хотел, он шел обратно вместе с ней и отпускал ее на лужайке, чтобы видеть, что она идет в сторону дома. Он, как папа, говорил сам с собой. Он говорил обо всем, что происходило в его жизни, обо всех несчастьях, которые исходят от людей, и что нельзя надеяться на людей и связываться с ними. Девочка ничего не понимала тогда, но любила повторять все, что он говорил, звуки его речи казались такими чудными, она повторяла и повторяла, так же, как она делала, когда слушала папу, когда он нес ее на спине.

Охотнее всего девочка качалась часами на своих качелях или сидела где-нибудь в гараже. Она сидела как вкопанная и не думала о других детях или о том, чтобы поиграть с ними. Она часто входила в церковь и сидела там тихо-тихо. Папе это не нравилось. Он хотел, чтобы у нее была компания, считал, что она должна быть в компании, и требовал от других детей, чтобы они брали ее в свои игры. Они избегали ее. Брат играл с друзьями. Иногда они пытались брать ее в игру, но она не умела соблюдать правила. Когда они объясняли, что она должна водить в игре в прятки, должна считать, а потом искать, а потом "выручать", она застывала, прислоняясь головой к столбу, и считала до десяти снова и снова, в конце концов им приходилось прерывать игру и выбирать ведущим кого-нибудь другого. Тогда она пряталась вместе с остальными ребятами, но она не понимала, что нужно следить за тем, где находится водящий, пытаться добежать до столба и постучать по нему, она шла и пряталась так, что приходилось прерывать игру и по нескольку часов искать ее. Тогда ее сажали за стол, где ее можно было видеть, а другие играли. Девочка думала, что она тоже участвует в игре. Ей нравилось сидеть там, когда другие бегали вокруг. Было так весело, когда свет окутывал ее и в воздухе мелькали фигуры, она часто хохотала. Папа был недоволен этим, но он не вмешивался.

В доме жила еще овчарка, и у нее родились щенки. Папа думал, что девочке нужна собака, и оставил одного щенка. Девочка не всегда хорошо обращалась с собакой, она кусала и щипала ее, но собака научилась уворачиваться, а также сторожить девочку. Папа мог позвать собаку, и она всегда выла в ответ и давала знать, где мы. Если даже собака была заперта на замок и девочки рядом с ней не было, она отыскивала девочку и выла, пока кто-нибудь не приходил за ними. Так ее побеги остались в прошлом.

Ирис любила воду, но не выносила снимать с себя одежду. Она забиралась в каждую лужу, становилась под желобом для стока воды или бегала голышом под дождем. Чтобы вечером снять с нее одежду, мама выливала ей на голову стакан воды или ставила ее в одежде в бадью с водой, тогда ей приходилось раздеваться, потому что она не любила, когда мокрая одежда прилипала к телу. Еще она ненавидела только что постиранные вещи, одеть ее было сущим наказанием. Она хотела носить старую одежду, в которую она могла зарыться лицом и почувствовать запах дома. Какие-то вещи были для нее неприятными, особенно сшитые из фланели, их приходилось выворачивать наизнанку. Если что-то было не по ней, она закатывала истерику, кричала, кусалась, и эта "вспышка" могла длиться часами.

Временами кормление становилось проблемой. Она никогда не приходила к столу сама, но часто удавалось посадить ее за стол и дать ей что-то, что она ела или даже уписывала за обе щеки. Бывало, что она по полгода ела одни оладьи. Ничего другого запихнуть в нее не удавалось. Мама беспокоилась и сердилась, а папа говорил, что "индийцы много лет ели один только рис и не умерли, и Ирис обойдется оладьями", он надеялся, что это пройдет. Так оно и случилось.

С туалетом у Ирис тоже были проблемы. Не то чтобы не удавалось посадить Ирис на горшок, дело в том, что она сидела там часами, прежде чем сходить. Ей нравилось сидеть там, и она часто забывала обо всем на свете. Папе это не нравилось, особенно зимой, и он соорудил кольцо из коры пробкового дерева, чтобы у нее не замерзла попа, и специальный деревянный стул, который ставился на скотном дворе, чтобы она могла сидеть в помещении, а не на улице.

Летом семья ездила к морю купаться. Как только приходили на море, Ирис входила в воду и вырывалась, когда нужно было уходить, даже если она сидела в воде целый день. Все по очереди присматривали за ней, потому что она могла забрести в воду по самую макушку и у нее не хватало ума, чтобы повернуть обратно. На море тонули часто, и папа решил, что нужно научить ее плавать. Это оказалось просто. Папа поручил это мальчику, который жил в их доме летом, он накручивал ее волосы на руку, тянул за них и кричал: "Плыви, плыви", и она научилась плавать. Тогда появилась новая проблема: стоило кому-то отвернуться - ее и след простыл. И когда начинали искать ее, далеко в море замечали ее макушку со светлыми, как лен, волосами. Приходилось брать лодку и плыть за ней. С тех пор стали следить за ней более внимательно.

В основном присматривал за Ирис папа, для этого нужно было иметь "глаза на затылке", он стал как каракатица и не упускал ее из виду, но однажды на семейном празднике на пляже, где собралось множество людей, маме взбрело в голову, что теперь она будет присматривать за Ирис. Папа согласился, хотя не без колебаний, но это продолжалось недолго, потому что девочка тут же исчезла. Все звали ее, кричали в рупор, множество людей стало искать ее в тростнике и вокруг, но найти ее не удалось.

Мимо проходил один человек, который работал в вечернюю смену и хотел искупаться, прежде чем идти на праздник. Когда он стал выходить из воды, он заметил маленькую девочку, которая стояла далеко на мосту, а потом прыгнула в воду. На ней было белое платье-букле, белые чулочки и белые туфли. Она взбиралась на перила, спрыгивала, выжимала платье и опять забиралась на перила. Первый раз он увидел ее, когда он выходил из воды, потому что когда он входил в воду, она сидела под мостом. Он взял ее с собой на праздник и поставил ее на сцену, чтобы ее могли увидеть родители. Поднялся переполох, а девочка только смеялась. Лампа на сцене освещала девочку, она стояла и смотрела в дощатый пол, на который стекали ручейки с ее ног и просачивались между половицами. Она увидела чьи-то волосатые руки, оказалась на земле, и с нее стали снимать одежду.

Со временем Ирис стала, как кукла: ее можно было одевать и раздевать, другие дети могли делать с ней что угодно, она соглашалась на все. Она засыпала на месте и спала несколько минут, потом просыпалась и бодрствовала несколько часов. Она писалась, если никто не следил, чтобы она села на горшок или пошла в туалет.

Папа смастерил туалетный стул, который он поставил на скотном дворе, и объяснил девочке, что то, что она "сделает", будет использовано на полях и станет пищей для новой жизни, которая произрастет там. Девочке нравилось, как папа объяснял ей всякие вещи, хотя она редко понимала слова и сидела на своем стуле часами. Иногда она "делала" что-то, иногда ничего не получалось. Она никогда толком не понимала, что она должна знать и делать, но поскольку она сидела подолгу и часто, в конце концов, получался приличный результат. В возрасте пяти лет появились "сигналы", и в надлежащее время что-то "щелкало" в мозгу, и она шла в туалет.

Через год, когда она проучилась полгода в школе, эти сигналы исчезли, и одно время она "ходила" в штаны. Мама сердилась и считала, что девочка бессовестная и все делает для того, чтобы у мамы было больше хлопот. Ее наказывали - не пускали в дом или из дома, это зависело от того, что мама считала правильным в каждом случае. От этого девочку охватывало отчаяние, она плакала и плакала... но не понимала, какой урок она должна извлечь из всего этого. Она была неспособна логически продумать ситуацию и понять, к какому результату должны привести применяемые к ней санкции. Мама приходила к выводу, что "ее нельзя воспитать, она полная идиотка, не может научиться элементарным вещам, и не способна прилично себя вести по отношению к другим людям".

Быть Ирис означало наблюдать. Ирис видела мир, видела папу, который был там, видела маму, которая была там, и иногда других, но это ничего не значило, однако когда туман рассеивался на мгновение, что-то становилось понятным. Ирис была поленом, камнем, собакой, да кем угодно, так трудно объяснить - только видеть и видеть и видеть, но ни в чем не участвовать.

Как правило, Ирис видит свою руку или ногу или свое платье или какую-нибудь другую маленькую деталь. Она занимается рассматриванием деталей, взгляд приковывает движение деталей. Того, что стоит на месте, не существует, оно невидимо, она не замечает этого, этого нет в природе.

В голове пустота; как воздух, который просто есть, иногда приходит ветер, который можно почувствовать и заметить, и он захватывает ее. Чьи-то глаза смотрят на нее. Тогда ей хочется потрогать, почувствовать, понюхать и протиснуться туда, но не получается; всем это кажется неприятным, и все шарахаются от нее или отталкивают ее. Тогда в голове остается только эта картина, и она попадает в пустоту, где висит картина, которая постепенно блекнет.

Она мучает животных: она берет их, тискает, тащит за собой, тычет в них пальцами без всякой жалости к живым существам. Это самое очевидное в Ирис - у нее нет сочувствия к живому, для нее это лишь движение, у нее нет чувства, которое будит мысль и понимание.

Ирис любила звуки. Иногда кричащие, ужасные звуки. Такой звук, который издают тормоза в соседской машине. Ирис слышала, как машину заводили, подбегала к изгороди, становилась там и выскакивала прямо перед автомобилем. Он взвизгивал, а девочка чувствовала подкатывавшую изнутри радость. Это была целая серенада, казалось, что мир рождается заново и становится понятным, чтобы вскоре преобразиться снова, когда кто-то хватал ее и изо рта вырывалось множество световых иголок, тело начинало дрожать, и слова светились по-другому.

Из таких эпизодов состояла жизнь Ирис. Папа не жалел времени, чтобы достучаться до Ирис. Иногда это у него получалось, и тогда все преображалось. Мир становился видимым и понятным, комната и вещи становились другими, но только пока папа держал связь с ней.

Ирис ничего не делала сама, только бесцельно слонялась по комнате или сидела под кухонным столом или на качелях, или в каком-нибудь другом укромном уголке. Ее чувства и ее тело существовали отдельно друг от друга. Словно не было контакта между разными системами.

Некуда было прицепить отдельные происшествия, поэтому не получалось использовать их как модель в последующих случаях. Поэтому Ирис повторяла то же самое сколько угодно раз и не могла остановиться, хотя никто особенно и не пытался приучить ее к чему-то другому.

Какие-то виды поведения исчезали так же неожиданно, как появлялись, без всякой видимой причины. Папа мог заставить Ирис прекратить делать те или иные вещи, но он действовал совершенно иначе. Он брал ее к себе на колени, повторял с ней то, что она делала, держал ее и делал что-то новое, а потом отпускал ее. Когда она принималась за старое, он проделывал тот же самый маневр снова и снова, и в конце концов она меняла модель поведения. Тогда он радовался.

Ирис любила эти упражнения. Внутри пустоты образовывалась некая субстанция, и она ощущалась как радость. Когда не папа, а кто-то другой делал то же самое, это причиняло ей боль, это было неприятно, хотя боль была лучше, чем обычная пустота.

Ирис везде слышала слово "Ирис". Оно произносилось разными голосами, и в атмосфере возникали разные цветные язычки. "Ирис" ощущалось, имело некую сущность, говорило о чем-то близком, значило что-то.

Папа понимал, что Ирис не понимает, что Ирис - человек, девочка, такой же ребенок, как другие дети. Он думал, что должен научить ее. Дать ей представление о том, что такое вообще Ирис. Он понимал, что что-то не срабатывает в ее представлении, потому что ни в мыслительном, ни в языковом отношении она не развивалась, как ее брат. Она, конечно, иногда подражала взрослым и много говорила сама с собой, но это было не осмысленно, не так, как у других детей.

Он прикрепил зеркало к дверце платяного шкафа, ставил Ирис перед ним, а сам становился рядом с ней и показывал. Он поворачивал ее голову к ее изображению в зеркале и не позволял ей смотреть в другую сторону. "Ирис",- говорил он, показывал на нее и снова говорил: "Ирис, Ирис". Ирис стояла перед зеркалом. "Ирис, Ирис, Ирис..." Ирис ничего не видела в зеркале, там было какое-то движение, что-то качалось и двигалось, "Ирис, Ирис, Ирис", было весело, чувствовалась папина атмосфера, девочка задирала голову и хохотала.

Прежде чем поставить Ирис перед зеркалом, папе пришлось долго бороться с ней. Ирис выдавала "вспышку" за "вспышкой", вообще не хотела попадать в эту ситуацию, но папа так решил и продолжал заниматься с Ирис до тех пор, пока она не приняла его условия игры и не стала участвовать в занятиях, какими бы пугающими и противными они ей ни казались. Папа знал, что для нее станет вредным и разрушительным, если он не будет заставлять ее, дожидаясь, пока она каким-то образом не подаст сигнал, что готова участвовать в созданной им ситуации. Когда он видел эти сигналы, он начинал заниматься с. Ирис, и она могла участвовать в ситуации.

Все заканчивалось. Девочка выходила из комнаты и опять попадала в пустоту. Из пустоты можно было выйти, только выйдя из себя, и это было самое приятное, что она могла придумать. Она постоянно стремилась к этому и начинала ужасно беспокоиться, когда у нее не получалось. За этим следовали "вспышки" и деструктивное поведение, что вызывало неприятные чувства у окружающих ее людей.

Ирис оставалась Ирис, она не была в мире. Когда кто-то пытался войти с ней в контакт, испытывал к ней какие-то чувства и эмоционально обращался к ней, человек "исчезал" для нее. "Он", "она" становились вещами, довольно быстро превращались в ничто, становились неподвижными, невидимыми. Опять пустота и стремление "наружу".

Говорили, что Ирис была мила и очаровательна, у нее были длинные, светлые, непослушные волосы, которые мама пыталась убрать в хвост или заплести в косу. Несмотря на все конфликты по поводу переодевания, ее ничего не стоило обмануть и получить от нее то, что было нужно окружающим. Рассказывали, что она очень боялась людей, которые хотели прикоснуться к ней, обнять ее, поиграть с ней. Она выворачивалась, как угорь, уползала и пряталась в каком-нибудь укромном месте. Она могла исчезнуть на несколько часов. Домашние привыкли и особенно не беспокоились, что ее нет, но остальным это было очень неприятно.

В мире девочки эти неприятности были так невыносимы. Это было, как будто кто-то "опрокидывал" весь ее мир, как будто ее вовлекли в какое-то действо, в котором участвовали толпы страшных людей, как в доме с привидениями, где в любую секунду может случиться самое, что ни на есть отвратительное. Она кричала, билась, ударяла ногами по окружающим предметам и бежала во всю прыть. Когда она останавливалась, сердце колотилось, и весь ее мир превращался в хаос ужасных звуков и картин. Она слышала слова и смех, которые врезались в голову, это было словно кошмарный сон, картины были похожи на неоновые вывески с ужасными физиономиями, которые скалили зубы и строили ей рожи. Глаза были похожи на огромные всасывающие дыры, которые пытались втянуть ее в себя. Она тряслась, стучала зубами, по щекам бежали слезы, это было так страшно, что девочке хотелось убежать далеко-далеко.

Это ей часто удавалось. Она раскачивалась с минуту и попадала в состояние "снаружи", и на этот раз все заканчивалось.

(По рассказам отца, в первые три года жизни этого никогда не происходило. Тогда ей не было дела до других. Они ее совершенно не интересовали. Они могли поднять ее и прижать к себе, и она была как тряпка, позволяла другим вертеть собой, как им заблагорассудится. У нее не было никаких "вспышек" и никаких реакций, кроме реакции на Эмму и иногда на усилия папы удержать контакт с ней. Она могла реагировать с некоторой боязнью на мамины руки, но так слабо, что папа не обращал на это внимания.)

После трех лет, когда папе удавалось удерживать ее в мире, чтобы она не могла увильнуть, и до шести, когда она поняла, что не умрет, если перестанет кричать каждую минуту, все эти разрушительные образы развивались стихийно. Она зацикливалась на определенных вещах и не могла оставить их, не хотела менять свою одежду или перевернуть ее на лицевую сторону, даже если понимала, как ее нужно носить, или шла туда, куда хотела, или вообще отказывалась двигаться. Она была упрямой, не поддающейся влиянию, резкой и агрессивной. Ее ничто не интересовало, но иногда какая-то вещь привлекала ее внимание, и тогда она легко могла разбить или разорвать ее. Она кусала людей и животных так, что они кричали как резаные, тогда она заливалась смехом. Еще больше она хохотала, когда на нее сердились, и воздух наполнялся потрескивающими разноцветными язычками.

Физически она развивалась, как обычные дети, разве что несколько позднее, чем полагается, научилась элементарной вещи - замечать, когда ей нужно в туалет. Но она так и не научилась чувствовать опасность. Самые безобидные вещи могли вызвать сильнейшую реакцию, а что-то действительно опасное она могла и не заметить.

Брат и его друзья часто использовали ее, чтобы проверить на ней новые забавы. Например, над силосной траншеей глубиной в пару метров перекидывали доску и просили залезать на нее первой. Если доска выдерживала ее, то все остальные залезали на нее следом, а если она падала, спускали веревку, чтобы вытянуть ее. Она не ушибалась, и это не причиняло ей никакого вреда. Ей не предлагали делать вещи, опасные для жизни, но во всяких неприятных ситуациях, которые нужно было сначала проверить, ее пускали вперед.

В восприятии девочки мир состоял из отдельных кусочков, в которых она жила и которые потом исчезали. Иногда все ее существо сосредотачивалось в глазах, и тогда она видела все. Видела мелочи, которые увлекали ее и с которыми она могла возиться вечно. Было так здорово наблюдать за чем-нибудь, стоило только пошевелиться, как оно преображалось. Казалось, будто ты находишься в каком-то особенном воздухе, где четким было только то, на что ты смотришь, остальное отходило на задний план.

Дальше...
Hosted by uCoz